Волхв - Страница 7
Однажды принесла дорогую ручку с пером.
– Примите, мсье.
– Ты что, с ума сошла?
– Не бойся. Я ее сперла.
– Сперла?!
– Я все краду. А ты не знал?
– Все?!
– Не в лавках, конечно. В универмагах. Не могу удержаться. Да не переживай ты так.
– Вот еще. – Но я переживал. Стоял как столб с ручкой в руке.
Она усмехнулась:
– Просто хобби.
– Посмотрим, как ты повеселишься, когда тебя засадят на полгода в Холлоуэй.
Она наливала себе виски.
– Твое здоровье. Ненавижу универмаги. И буржуев, но не всех, только англиков. Одним выстрелом двух зайцев. Да ладно, расслабься, выше нос. – Засунула ручку мне в карман. – Вот так. Ты похож на загнанного казуара.
– Дай-ка виски.
Взяв бутылку, я вспомнил, что и она «куплена». Посмотрел на Алисон – та кивнула.
Пока я наливал, она стояла рядом.
– Николас, знаешь, отчего ты так серьезно относишься ко всяким пустякам? Потому что ты к себе слишком серьезно относишься.
Одарив меня поддразнивающе-нежной улыбкой, ушла чистить картошку. И я подумал, что, сам того не желая, обидел ее, да и себя тоже.
Однажды во сне она кого-то звала.
– Кто такой Мишель? – спросил я наутро.
– Один человек, которого мне нужно забыть.
Об остальном она не умалчивала: о матери, англичанке по рождению, сдержанной, но деспотичной; об отце, начальнике станции, умершем от рака четыре года назад.
– Вот откуда мой глупый промежуточный выговор. Всякий раз, как открою рот, мама и папа начинают лаяться в моей глотке. Наверное, потому я и ненавижу Австралию, и люблю ее, там несчастна, а здесь тоскую по дому. Я не порю ерунду?
Она то и дело спрашивала, не порет ли ерунду.
– Раз я гостила у родственников в Уэльсе. У маминого брата. Господи Иисусе. Там и кенгуру бы запросил пощады.
Правда, во мне ей нравились как раз чисто английские качества. Во многом оттого, что я был, как она говорила, «культурный». Пит «рыпел», стоило ей пойти в музей или на концерт. «Да неужели это интереснее выпивки?» – передразнивала она.
А как-то сказала:
– Знаешь, какой Пит клевый! Хоть и скотина. Я всегда понимаю, что ему надо, о чем он думает, что имеет в виду. А с тобой ничего не понимаю. Ты обижаешься, а я не пойму на что. Радуешься – а я не понимаю чему. Это оттого, что ты англичанин. Тебе мои проблемы незнакомы.
В Австралии она закончила среднюю школу и даже год изучала языки в Сиднейском университете. Но тут познакомилась с Питом, и «все усложнилось». Она сделала аборт и переехала в Англию.
– Он заставил тебя сделать аборт?
Она сидела у меня на коленях.
– Он так и не узнал.
– Так и не узнал?!
– Я не была уверена, его ли это ребенок.
– Ах, бедняжка.
– Если его – он был бы против. Если нет – не вынес бы. Так что выход один.
– А ты разве не…
– Нет, не хотела. Он бы только помешал. – Но, смягчившись, добавила: – Хотела, конечно.
– И до сих пор хочешь?
Помедлила, дернула плечом.
– Иногда.
Я не видел ее лица. Мы сидели молча, согревая друг друга, остро ощущая соприкосновение наших тел и все, что значил для обоих разговор о ребенке. В нашем возрасте не секс страшен – любовь.
Раз вечером мы посмотрели старый фильм Карне «Набережная туманов». Выходя из зала, она плакала; когда мы легли, заплакала снова. И почувствовала, что я в недоумении.
– Ты – не я. Ты не так все воспринимаешь.
– Почему не так?
– Не так. Ты в любой момент можешь отключиться, и тебе будет казаться, что все в порядке.
– Не то чтобы в порядке. Просто терпимо.
– Там показано то, что я думаю. Что все бессмысленно. Пытаешься стать счастливой, а потом раз – и конец. Это потому, что мы не верим в загробную жизнь.
– Не умеем верить.
– Когда тебя нет дома, я представляю себе, что ты умер. Каждый день думаю о смерти. Когда мы вдвоем, ей это поперек горла. Представь, что у тебя куча денег, а магазины через час закроются. Волей-неволей приходится хапать. Я не порю ерунду?
– Да нет. Ты говоришь о ядерной войне.
Она курила.
– Не о войне. О нас с тобой.
«Бесприютное сердце» на нее не действовало; фальшь она отличала безошибочно. Ей казалось, что быть абсолютно одиноким, не иметь родственников очень неплохо. Как-то, ведя машину, я заговорил о том, что у меня нет близких друзей, и прибег к своей любимой метафоре – стеклянная перегородка между мной и миром, – но она расхохоталась.
– Тебе это нравится, – сказала она. – Ты, парень, жалуешься на одиночество, а в глубине души считаешь себя лучше всех. – Я злобно молчал, и она, помедлив дольше, чем нужно, выговорила: – Ты и есть лучше всех.
– Что не мешает мне оставаться одиноким.
Она пожала плечами:
– Женись. Хоть на мне.
Словно предложила аспирин, чтоб голова не болела. Я не отрывал глаз от дороги.
– Ты же выходишь за Пита.
– Конечно, зачем тебе связываться со шлюхой, да еще и не местной.
– Я уже устал от намеков на твою провинциальность.
– Устал – больше не повторится. Твое слово – закон.
Мы избегали заглядывать в провал будущего. Обменивались общими фразами: вот поселимся в хижине, и я буду писать стихи, или купим джип и пересечем Австралию. Мы часто шутили: «Когда приедем в Алис-Спрингс…» – и это значило «никогда».
Дни тянулись, перетекали один в другой. Подобного я не испытывал ни разу. Даже в физическом плане, не говоря об остальном. Днем я воспитывал ее: ставил произношение, учил хорошим манерам, обтесывал; ночью воспитывала она. Мы привыкли к этой диалектике, хоть и не могли – наверное, потому, что оба были единственными детьми в семье, – понять ее механизм. У каждого было то, чего не хватало другому, плюс совместимость в постели, одинаковые пристрастия, отсутствие комплексов. Она научила меня не только искусству любви, но тогда я этого не понимал.
Вспоминаю нас в зале галереи Тейт. Алисон слегка прислонилась ко мне, держит за руку, наслаждаясь Ренуаром, как ребенок леденцом. И я вдруг чувствую: мы – одно тело, одна душа; если сейчас она исчезнет, от меня останется половина. Будь я не столь рассудочен и самодоволен, до меня дошло бы, что этот обморочный ужас – любовь. Я же принял его за желание. Отвез ее домой и раздел.
В другой раз мы встретили на Джермин-стрит моего университетского знакомого Билли Уайта, бывшего итонца, члена нашего клуба бунтарей. Был он мил, носа не драл, но, пусть и против желания, всем существом источал дух высшего сословия, избранного круга, безупречных манер и тонкого вкуса. Он позвал нас в бар, попробовать первых в этом году колстерских устриц. Алисон почти не раскрывала рта, но контраст между ней и сидевшими вокруг папиными дочками был не в ее пользу. Когда Билли разливал остатки муската, она на минуточку вышла.
– Старик, она очень мила.
– Ох… – Я махнул рукой. – Да брось ты.
– Симпатичная.
– Не все же за принцессами бегать.
– Ладно, ладно.
Но я-то знал, что у него на уме.
После того как мы с ним распрощались, Алисон долго молчала. Мы ехали в Хампстед, в кино. Я заглянул ей в глаза.
– Что дуешься?
– Иной раз от вас, богатых англиков, просто блевать хочется.
– Я не из богатой семьи. Из зажиточной.
– Из богатой, из зажиточной – какая разница?
Метров через сто она снова заговорила:
– Ты делал вид, что мы с тобой едва знакомы.
– Глупости.
– Чего вы от нее хотите, она ж недавно с дерева слезла.
– Чушь какая.
– Как будто у меня дырка на брюках.
– Все гораздо сложнее.
– Да уж, где мне понять.
Однажды она сообщила:
– Завтра мне надо на собеседование.
– А ты хочешь идти?
– А ты хочешь, чтоб я пошла?
– Я-то при чем? Сама решай.
– Хорошо бы меня приняли. Просто чтоб знать: хоть на что-то гожусь.