Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье - Страница 18
Ознакомительная версия. Доступно 25 страниц из 125.Иннокентий Жук тогда промолчал, зная, что колхозный Пленум» лишил райисполком права вмешиваться во внутренние дела колхоза. Он только еле слышно, но зло произнес:
— Пустобрех!
В кабинете все притихли, даже всегда находчивый Назаров, и тот растерялся, а напыщенно-гневное лицо Мороженого быка из красного превратилось в иссиня-серое.
— То есть как это… да… это? — растерявшись и ища поддержки у присутствующих, проговорил он.
— Да это же он в минé… в минé кинул! — почему-то произнося «в минé», прокричал Вяльцев. — И впрямь, пустобрех я: как начну, как начну, так и взовьюсь в небеса, только пятки сверкают.
Все поняли хитрый ход Вяльцева, но придраться не смогли. Иннокентий Жук тоже сообразил, что Мороженого быка «выпустил» Назаров, и теперь на собрании тоже сам «выпустил» Вяльцева.
— Мы этой самой системой травопольной, — горячо говорил Вяльцев, — вроде румяна на губы девки наводим. Ну, а если девка урод, горбунья, допустим? Тогда к чему румяна?
На Вяльцева напали. Сначала Назаров в пылу горячности назвал его «верхоглядом», затем выступили работники райисполкома и принялись доказывать Вяльцеву, что он «отводит колхоз от генеральной линии».
После всего этого выступил академик и популярно изложил теорию Вильямса о травопольной системе. Но под конец с грустью заявил:
— Только вы нам на слово не верьте. Проверьте нашу «генеральную линию» на практике.
Колхозники задумчиво молчали, а паренек с завитушками на голове, сидящий в первом ряду, бросил реплику:
— Мы вам верим: вы для нас авторитет!
Иван Евдокимович вздрогнул, посмотрел на паренька и зло произнес:
— В данных случаях авторитетам верят только дураки. — Он спохватился было, но слово уже вылетело. — Извините, конечно…
После собрания академик спросил Иннокентия Жука, кто тот паренек, что бросил реплику. Председатель колхоза шепотом ответил:
— Ешков, по прозвищу Крученый барин. Стихоплет. Псевдоним у него — Уроков. Он теперь вам задаст.
Сейчас, вспомнив Крученого барина, особенно его отвратительные, злобные стишки о гибели отары овец и сада Аннушки, Иван Евдокимович покраснел и обругал себя за то, что сравнил Петра с этим стихоплетом.
«Чепуха! Ничего общего! Хотя, видимо, и он тоже обо всем судит с наскоку. Но почему с наскоку? Может, просто ему не по душе наш союз?»
И, снова потеплев, академик обратился к Петру:
— Что случилось с садом? — переспросил он. — Мороз, вернее, лед все сучья пооторвал. Порушил.
— Такое бывает и во время обильного мокрого снега: навалится всей тяжестью на сучья и выдирает их с мясом, — живо подхватил Петр, краснея.
— Вот-вот, именно с мясом, — согласился Иван Евдокимович.
— А мороз на корневую систему не подействовал? — спросил Петр, открыто глядя в глаза академика, и опять вспыхнул: на равных началах говорит с таким известным ученым, как академик Бахарев!
— Не думаю. Мороз был, насколько помню, от пятнадцати до двадцати градусов. Так ведь? — И Иван Евдокимович повернулся к Елене.
— Не больше, — не сразу ответила она, думая о своем: «Аким сейчас там — в северных районах. Закончит дела — и ко мне. Милый мой! Хороший мой».
— Лечить надо… сад, — задумчиво произнес Петр, на его лбу появилась морщинка, наивная и смешная; сейчас Петр напоминал ребенка, который только-только начинает ходить и растерянно улыбается. — Так я… Можно мне туда сбегать? — по-мальчишески произнес он и, встав из-за стола, поправил поясок на украинской рубашке.
— Далеконько: километров двенадцать, — уже любуясь Петром, проговорил Иван Евдокимович.
— А я прямиком. Всего километров шесть.
— Беги. — Ивану Евдокимовичу в эту минуту хотелось добавить «сынок», но слово «сынок» не получилось: снова охватили его сомнения.
«Улыбается, а на душе у него, наверное, хмурь!» — глядя вслед удаляющемуся Петру, подумал он.
Как только Петр отправился в сад, в комнату вошел Иннокентий Жук.
— Лекарство мы придумали, — заговорил он, выпячивая сильную грудь. И пояснил в ответ на недоуменный взгляд присутствующих: — Для Егора Васильевича Пряхина. Народное лекарство. Идемте, поглядите, да и сами, может, что придумаете для Анны Петровны. Негоже, товарищ академик, по нынешним временам болеть передовым людям колхоза. Глядя на них, и колхозники душой исходят.
Оставив Елену при Анне, Иван Евдокимович направился с Иннокентием Жуком к Пряхину.
Егор все еще лежал в постели, хотя его физические силы уже покорили душевный недуг. Одного он все еще не мог: смотреть людям в глаза — и потому сказал Клане:
— Никого не пускай: спит, мол, и спит, — и разговаривал только с сыновьями, рассказывал им небылицы о каких-то удавах с огненными глазами, будто виденных им самим на Черных землях, о конях с пламенными гривами. «Гривы горят, кони мчатся, и в степи вроде солнце сияет». Рассказывал об озерах, в которых водятся жареные рыбы. Беседуя с сыновьями, он ощупывал на их руках мускулы, которыми они хвастались перед отцом, особенно Степан.
— Кырпыч, — вместо «кирпич» говорил тот, надувая при этом не мускулы на руке, чего делать не умел, а живот, и тогда второй сын, Егорик, кричал, показывая на живот братишки:
— Ба-ра-бан!
Малый хватал что попадало под руку и гневно запускал в Егорика, грозя:
— Накостыляю!
Егор Пряхин рассказывал ребятам небылицы, смотрел на их возню, прислушивался к их спору, а порою и сам вступал с ними в спор, особенно со старшим сыном, Васей, которому взбрело в голову стать шахтером, а не чабаном.
— Что такое шахтер? — возражал отец. — Копается вроде суслика где-то там под землей. А чабан? Хозяин степей — вот кто такой чабан!
— Уголь — голова всему, папа, на угле паровозы бегают, электричество горит, шерсть перерабатывается, чугун-сталь плавится. Убери уголь — затухнет все.
— Ого! А ты шерсть убери — нагишом ходить будешь! Вот у меня каждая овечка по шести килограммов в год шерсти дает. Это, почитай, четыре костюма в год. А со всей отары восемь тысяч костюмов. Целый город могу одеть! — И тут отец скисал: овцы-то у него все полегли, там, в лимане. И он снова надолго смолкал, горестно думая о том, как будет теперь жить. Отару ему, конечно, не дадут, а он любит степи, вся его жизнь в них, вся радость…
«Ну, сторожем… на коровник. Эх, докатился ты. Егор!.. — И подсчитывал: — Семь тысяч деньгами на сберкнижке — раз. Сорок восемь пудов хлеба — два. Мало, мало: ртов-то сколько у меня!»
В такую минуту и вошли к нему Иннокентий Жук и Иван Евдокимович. При виде их Егор Пряхин отвернулся к стене, глухо выдавил:
— Явились хребтюк доламывать?
— Народ не дает, — твердо произнес Иннокентий Жук и, шагнув к окну, напряженно посмотрел на улицу, почему-то недовольно прикрикнув: — И чего там мусолются?
И в этот миг со всех сторон на улицу, точно по команде, посыпались сизо-золотистые шарики — овцы тонкорунной породы. Они выкатывались группами в тридцать, пятьдесят голов и перед домом Егора Пряхина смешивались, громко блеяли, подпрыгивали. Вскоре площадка была запружена тесно сбившимися овцами. Появился шест, а на нем полотнище с крупно выведенными словами:
«Отара знатного чабана Егора Васильевича Пряхина».
Егор как был в нижнем белье, так и сполз с кровати. Припав к окну, он долго смотрел на овец и наконец, повернувшись к Клане, тихо вымолвил:
— Ноги не те… У моих и на ногах шерсть росла. Однако это легче — шерсть на ногах вырастить.
Не знал Егор о том, что несколько дней назад Иннокентий Жук созвал всех чабанов Разломовского района «на круг» около озера Аршань-Зельмень и рассказал им о беде, какая постигла Егора Пряхина.
— Сами чабаните, понимаете, как и чем лечить Егора Васильевича, — так закончил он свою речь.
Чабаны, уже закопченные майским солнцем, стояли вокруг, опираясь на высокие посохи, и, склонив головы, думали. Они всегда больше думают, нежели говорят: с кем в степи поговоришь? С овцами разве? А тут надо крепко подумать, как быть…