Вокзал - Страница 71
— Десять? Я не ослышался?
— Ей десять, мне восемнадцать. Сперва как ребенка любил. Потом как девушку. А теперь как женщину буду любить!
— Оригинально задумано…
— Не задумано, а так получилось. Не оттого, что однолюб, а справедливости ради. Людмила, еще девчонкой, в реке однажды тонула. В половодье. А я ее спас. Сам воспаление легких поимел, а ее выловил. Откачали. Домой доставили. Ну, благодарили… А мне девочка дорогой сделалась. Ходить я туда стал. Тянет. А родители нос воротят: ну, спас, подвезло доброе дело совершить, и прощевай, мол! А потом я в ПТУ завхоза горбатым сделал. Он воровал. Наше, государственное. Ну, засекли, проследили. Там же, возле склада петеушного, я и загнул ему салазки… Ну, в колонию меня снарядили. На пять лет. Потому как следователи не за воровство взялись, а за телесные повреждения… Людмила, когда ей тринадцать лет исполнилось, в колонию ко мне приезжала. Виделись, правда, издалека. Ближе не подпустили. Не сестра, не племянница. Никто. А то, что мы любим друг друга, в расчет не берут. Родители Людмилы во всесоюзный розыск подали: дочка пропала. А всего-то пять дней отсутствовала…
— В тринадцать лет?
— Ну и что! Если любишь, то хоть тринадцать, хоть сто тринадцать — в любом возрасте человек бесстрашным делается и горы может свернуть!
— Чего не знаю, того не знаю…
— Освободили меня досрочно. Потом в армию взяли. Первый год стерпел. А второй — с одним сержантом заелся. Стал он меня, гнида, на губу сажать. Регулярно. Хорошо еще, Людмила приезжала. Виделись. То издали, то вблизи. Ей тогда пятнадцать набежало. И родители в розыск не подавали уже.
После армии завербовался я на Север. В Якутию. С геологами сдружился. Людмила ко мне в такую даль ездить не могла: письма писала. Через день. А я ей каждый день. И появилась у меня идея. Дурацкая, как потом выяснилось. Задумал я камушек ценный отыскать. Для Людмилы. Такой, чтобы все ахнули. Чтобы сердце у тещи от его сияния расплавилось!
На драгу промывальщиком перешел. Два года искал. А когда нашел, оказалось — нельзя. Собственность государства. Пришлось следователю камешек подарить. И еще пару лет подумать… О житье-бытье. И опять ко мне Людмила стала ездить. Потому что я поближе к Москве переместился.
Примчался я через несколько лет к Людмиле. А родители ее со мной не то что не разговаривают — видеть меня не хотят. За что? За то, что я жить без их дочки не могу? Другие бы радовались от гордости: человек восемь лет ухаживает. Не хухры-мухры! Так нет же: козни разные строят. Дочку в другой город перевозят, к родственникам. Там ее в институт какой-то первый попавшийся устраивают… А ей не институт, ей Гриша нужен! Ну, отыскал я ее, поднял на руки и несу… В свою сторону. А родители на другой день примчались. С нарядом милиции. И Людмилу из моего номера в гостинице изъяли. Потом… А потом что? Заболела девочка… Таять начала. В больницу ее законопатили. Не столько лечить, сколько от меня изолировать.
Лютоболотский перестал рассказывать. Предложил мне еще сигарету. Я ждал, что он вопросительно вскинет голову, проверяя, какое на меня впечатление его рассказ произвел. Ждал и не дождался. Григорий с минуту сидел молча, глядя на голубеющий рассветный асфальт под ногами. Потом встрепенулся неподдельно, весело посмотрел.
— А здорово ты меня оглоушил! Что же это, думаю, такое происходит? Людмила замерзла. Отпихнуть ее совесть не позволяет. Да и поправилась она за последнее время. Килограммчиков на двадцать. Ах, думаю, крести козыри! Было б за что, сразу догадался… А тут ни за понюх табака. Физиономию портят. При законной жене. Ну и догнал тебя, тезка… Не взыщи. Как умел, так и вышло…
— Значит, все благополучно устроилось? В итоге?
— Тесть — тот смирился. Да и выхода у них другого нету. А теща — та ни в какую! «Зря я тебе, каторжник, говорит, в свое время нос не откусила! А ведь хотела… Может, Людочка тогда бы отвернулась от твоей образины разбойничьей!» Вот какая у меня тещенька самостоятельная да настойчивая. А я техникум за это время окончил. На Камчатку распределился. Людмила на заочное в Педагогический перевелась. Да чего там теперь… Теперь, тезка, жить можно! Вдвоем-то… Пойдем, я тебя с ней познакомлю, с Людмилой. Пойдем, пойдем. Поезд у тебя когда?
— Через пару часов. Хабаровский.
— Так и мы ж на нем! Вот комедия. Ты вот что, тезка: не обращай на меня внимания! Я теперь дурной, веселый…
— Видишь ли, Григорий… Ты вот десять лет сражался. За свою Людмилу. И победил. И, знаешь, я тебя поздравляю. Искренне. Как мужчина мужчину. А со мной, понимаешь ли, совершенно все не так. Хотя, если во времени оглянуться, то мы с Мартой и вовсе давно знакомы… Лет двадцать.
— И воюете до сих пор? Вот это я понимаю… За двадцать-то лет и успокоиться можно.
— В том-то и дело, что не виделись мы все эти годы. И вдруг — бац! Она меня узнает… И где? На вокзале. И мне она… понравилась. Очень! Разве такое исключено?
— Да сколько угодно! Подфартило, одним словом. Тут радоваться нужно, а не кулаками махать. Извини, конечно, что вмешиваюсь, тезка…
— Сам знаешь, на вокзале времени мало. Необходимо успеть и в себе разобраться, и человека разглядеть. Одним словом, растерялся я… А тут актеры проезжие. Знакомые ее. «Печенеги». Парень с тебя ростом за руку ее берет. В стакан ей наливает. Мне бы опомниться. А я наоборот — очумел совсем. Побежал их разыскивать по углам. Ну и… на вас с Людмилой и наскочил.
Людмила сидела на диване светлая, спокойная. По всему было видно, что она уже поверила в свое счастье. У Людмилы была яркая золотистая коса. Не длинная, а так, в меру. Кожа на лице и руках белая, нежная. Вся она — мягкая, овальная, невысокая — победно выделялась из массы ожидающих.
— Вот, познакомься, Людмила, это Гриша Улетов. Мой тезка. Он нашим поездом едет. И мы с ним… Чисто случайно… И вообще… он — хороший парень!
Людмила ласково посмотрела на меня. Губы ее торжественно раскрылись.
— Извините, но я думала, что вы сошли с ума. У вас были такие беспорядочные движения. А мой Гриша ничего вам не сломал? Он у моей мамы в кухне кран с резьбы сорвал. Двумя пальцами.
Поулыбавшись Людмиле и ее супругу, я вежливо заторопился по своим делам.
Марту я отыскал в лабиринтах багажного полуподвала, где она, иронически улыбаясь, вспоминала забытый номер ячейки с чемоданчиком.
Мне она обрадовалась как-то сдержанно. Так мне во всяком случае показалось.
— А-а-а… Гришенька… Ты меня уже разлюбил? Все правильно. Спектакль подходит к концу. Скоро все разъедутся. Останется рядовой Конопелькин. И мой чемоданчик.
— В каком хоть ряду оставляли — не помните?
— Да вроде бы в этом…
— Год смерти Шаляпина. Девятьсот тридцать девять. Так, если не ошибаюсь?
— Разлюбил. И глаза виноватые. Чем же я тебе не угодила, пуделек? И кто тебя так разукрасил?
— Сам я себе не угодил, сам себя разукрасил. Своими руками.
— Девочкина мать нашлась. Галина мама. Она в Москве заблудилась… Хорошая женщина. Я с ней разговаривала. Она растерялась в суматохе… Ну, как вот птичка, бывает, в форточку залетит — и давай бросаться на что попало.
— Вот что, Марта, давайте подряд проверять… В этом ряду. Все ячейки. — Я набрал номер девятьсот тридцать девять. — А буква? Букву какую выбрали — не помните?
— Букву «д», Гришенька. Потому что я дура. Такое мое имя.
Когда к нам подошел рядовой Конопелькин с дежурной по камере хранения, мы с Мартой заканчивали левую сторону багажной улицы. Ни одна из опробованных нами дверок не открылась.
Конопелькин хоть и узнал нас, однако с подозрением следил за моими манипуляциями.
— Что случилось?
— Марта номер ячейки забыла, понимаешь? «Д» — девятьсот тридцать девять. Такой у нее код. А куда с ним тыркаться… неизвестно.
Вокруг нас немедленно образовалась небольшая толпа, человек пять. Мы с Конопелькиным продолжали поиск, и тут одна из камер неожиданно открылась.
— Ваш? — строго спросил Марту Конопелькин, извлекая чемоданчик.