Во веке веков - Страница 19
– Панычка-Леночка, мужицкая жизнь – каторга, – предупреждал Гаврила Матвеевич невестку и радовался в душе той её решимости, с какой она стояла за свою жизнь с его сыном, хотя и продолжал стращать. – А пойти на отделение в отруб – каторга вдвойне. Ты смекни: тут занемогла – Галинка подсобит, и я вам помощник. А в отрубе да в лесу человечьего голоса не услышишь, разве лишь волчий вой.
– Пойду на каторгу, – вновь взглянула она на его сына так осиянно, что у Гаврилы Матвеевича не осталось сомнений, что такая пойдет и всё выдюжит.
Вот и пошла в отруб, и на каторгу, сокрушенно кивал дед своим мыслям. Спохватился:
– Кому сказала?
– Василиса её привела.
– А она?
– Не маленькая, чать.
– Пусть Настюху спроводит из дома – к сватьям, что ли. Или с Костиком отправь их в Екатериновку, к Матрене. Да с ночёвкой пусть, – говорил Гаврила Матвеевич так решительно, что Галине оставалось только принимать приказы и согласно кивать.
– Где Леночка?
– В подполе укрыли. Спит.
– Ну пусть спит пока, а я подумаю.
Мимо Галины он вышел из курятника – помятый, взлохмаченный, с сенным сором в волосах и на одежде; прошёлся по двору, правя порядок, – поднял и отнес к завалинке опрокинутые табуретки, подобрал стакан и поставил на подоконник.
За приоткрытой створкой увидел Василису. Она оглянулась на спящую дочку и вопрошающе уставилась на деда, зашевелила губами, и показала цальцем вниз, в полуподвал, где спит панычка – Леночка. Дед кивнул – мол, знаю, ткнул пальцем себе в губы, напомнив, чтобы молчала, да ещё потряс им так, что Василиса обиженно надула губы. А нечего дуться, известная сорока. И шепнул ей:
– Дай-ка рушник, помыться схожу.
Искупаться направился за село, чтобы подольше побыть одному. А думать-то чего – все ясно. Куда ни кинь, всюду клин – либо сума, либо тюрьма.
Зов судьбы
Панычку-Лену сын выглядел, вернувшись со службы в Красной Армии.
Приехал он из Туркестана жёлтый, худой да хромой – в бою с басмачами был подстрелен, а потому и комиссован после госпиталя. Неделю не выходил из дома, отлёживаясь то на печи, то на лавке, а тут узнал, что отец едет на мельницу, и засобирался: «С тобой поеду, батя». И как ни отговаривал его Гаврила Матвеевич, пугая мартовским сырым холодом, сын словно не слышал его. Надел подшитые валенки, натянул шинельку, нахлобучил богатырку с матерчатой звездой и, постукивая палочкой, вышел из дома. Едем!
«Видать, судьба звала», – подумал Гаврила Матвеевич, вспоминая тот день.
Приехали на мельницу в розвальнях и на пустом дворе увидели её – сидит на санках девчонка, завернувшись от ветра в рогожу, да такая белая да синеглазая, как ромашки-васильки в кульке. Спрыгнув с саней, Гаврила Матвеевич прошёл было мимо, отметив, что знобит девку, а сын отогнул полу тулупа и позвал её:
– Иди сюда, нагреешься.
Сказал просто, как родне. И смотрел на неё без хитростей, с сочувствием и заботой в глазах. Девчонка опешила от такого предложения и домашнего тона, каким были сказаны слова, смотрела во все глаза на краснозвездного парня, не зная, как быть. И отказаться не могла, уж больно прозябла на ветру в своём тощеньком пальтишке под рогожным мешком, и пойти под тулуп, так вот враз, не смела: не принято, неудобно.
– Рогожа не одёжа. Погрейся, дочка, – приказал Гаврила Матвеевич, поторопив кивком.
Глянув на него, девчина сбросила с плеч рогожу, которой защищалась от ветра, и на корточках полезла на сани под распахнутый Николаем тулуп. Гаврила Матвеевич пошел дальше к мукомольной, дивясь на сынка: гляди, какой жалельщик стал.
А сейчас, шагая огородами к реке, думал: может, и не было б у них такой судьбы, не будь этого тулупа. И погрелись-то вдвоём чуток. Ну, сколько там времени прошло, пока уладил пустяшный спор и молол мешок пшеницы.
Перед воротами в мукомольную смешно топтались мельник Архип Цициров, толстомордый, в обсыпанной мукой меховой безрукавке, отчего казался ещё и пузатым, – он прикрывал вделанную в ворота дверь, – и пан Игнацкий, приблудший в их волость поляк. Девка-то, панова дочка, сообразил Гаврила Матвеевич, поднимаясь по бревенчатому въезду и с интересом глядя, как тощий очкастый полячек в обвисшей шляпе и потрепанном длиннополом пальто всё время кланялся Цицирову, а сам норовил протащить в дверь какой-то мешок, переставляя его с одной стороны на другую, стараясь обогнуть мельника. Архип покачивался, закрывая собой проход, и, в усмешке кривя рот, отказывал ему:
– Не! И не проси.
– Вам будет выгода. Большой процент, – шептал пан Игнацкий, размахивая перед лицом мельника рукой в рваной перчатке, из которой незащищенно торчал бледно-розовый скрюченный палец.
– Здорово, мужики! – легко подступил к ним Гаврила Матвеевич. – Об чём сыр-бор горит?
– Да ты послухай только, – кивнул Архип на смущённо притихшего полячка. – Опилки велит молоть. Слыхал? Проценты сулит. Говорит, тыщи огребать будем.
– Это коммерческая тайна, – сдавленно напомнил пан Игнацкий, укоризненно поглядев на мельника, но тот не застыдился.
– А мне плевать на твою коммерцию. Ишь, нашёлся, дырявый коммерсант. Много таких ходит…
– Так не можно говорить, – протестующе заговорил пан Игнацкий, резко вскинул голову с загоревшимися глазами. Обвисшие поля его шляпы от рывка шлепнули по сморщенным, не раз обмерзавшим ушам, но и голодная нищета, видел Гаврила Матвеевич, не сломила его гордый дух. Сцепившись с мельником, не поддавался на грубость и всё старался довести его до понимания выгоды. – Я сделал догадку. Польза всем – тебе, тебе… Мякину дают скоту – так?
– Запариваем и даём, – кивнул Гаврила Матвеевич.
– Мякина – клетчатка, то есть то же дерево, – запустил руку в горловину мешка пан Игнацкий и вынул горсть опилок и мякины – избитые молотилкой остатки хлебных колосьев, – протянул её Гавриле Матвеевичу. Тот принял на ладонь и задумчиво ворошил пальцем смесь, отделяя побитые зернышки.
– А ведь верно размыслил полячек-то, – кивнул Цицерову. – Весной коровы вон как веники едят, только дай. Ветки-то – и есть дерево.
– Вот, вот! – обрадованно задёргался пан Игнацкий, порываясь благодарно тронуть Гаврилу Матвеевича и стыдясь этого жеста. – Я дал размолотые ветки, то есть муку из них. Скот ест, я молол на ручной мельнице. Теперь надо здесь.
– Жернова портить ради тебя…
– Как их попортишь, когда меж камней опилки да мякина пойдут, – заметил Гаврила Матвеевич.
– А не пойдут как… Чать, не зерно, чтоб само сыпалось.
– Палкой протолкнёшь. Сиди да шуруй. Забогатеешь с компаньоном, – говорил Гаврила Матвеевич, с удивлением следя, как по-мышиному забегали мельниковы глазки, будто ему невтерпёж было удрать от них с добычей. Подумал, ведь этот живоглот, как пить дать, обманет панка и дело загубит, а потому, глянув на пана Игнация, добавил вроде как с завистью. – А наш Фома не без ума. Повезло тебе, Архип. Береги его. Умная голова сто голов кормит. А как сделаете муку из опилок, вам будет благодарность от товарища Троцкого и послабление от налогов.
– Ишь, щедр на чужое… Заимей мельницу, да мели на ней хоть песок – может, тоже мука будет. Орден получишь. А я из-за голодранцев жернова крошить не буду.
– Ну, кому Бог ума не дал, тому кузнец не прикует.
Мельник озлился, покраснел и готов был разразиться матом, но убоялся – драчуна Гаврилу сызмальства боялась вся округа. И только покривился.
– Ага, тебе его весь приковали.
– Тогда слушай, когда в твою пользу говорят, – улыбался Гаврила Матвеевич, не поддаваясь на злость Архипа.
– Панове, не надо спорить, – заговорил пан Игнаций, – Всё сделаем хорошо. Я продумал, тёр на камнях… Есть мой секрет… Если пан Архип согласится на процент, я всё сделаю. Совсем немного… Вы понимаете, надо кормить дочь, как-то жить… А я придумывал, это работа… Я буду хорошо помогать пану Архипу.