Влюбленный Шекспир - Страница 59
— Внимание! Смертельный номер — демонстрация хрупкости человеческого тела!
— Вот это да! Какой пятнистый! С тебя надо спустить шкуру и выделать ее под далматика. Будут отличные башмаки!
— Нет, лучше всучить его астрологам вместо карты звездного неба!
— Чешись, сэр, чешись!
Потом начались горячка и бред. Это было похоже на прогулки в густом тумане: гадать, откуда доносится эта музыка, эти нежные звуки флейт и лютни, эти голоса умерших предков (разве ты нас не узнаешь?.. разве не помнишь?..), стихотворные строки, звучащие только во сне и исчезающие из памяти при пробуждении… Утром вспоминались только отрывки, из которых скалывались абсурдные строфы, наделенные, однако, страшным смыслом:
И вот свершилось: их мечты разбиты.
Не слушай никого, пусть будет тихо, И постарайся, чтоб Титан не вырвал Тот образ у него из глаз и не Обрек глупца на гнев…[62]
Ближе к ночи лихорадка усиливалась. Откуда-то сверху по веревкам спускались короли, многоголовый Гилберт что-то говорил, и при этом из каждого его рта валила пена… Все эти персонажи медленно проплывали мимо, сидя на ободе огненного колеса и касаясь моей подушки, каждый кричал «О-о-о-о!» разинутым квадратным ртом греческой театральной маски, а потом оказывалось, что рты эти вылеплены из свечного воска…
Возможно, это был только плод моего воспаленного воображения, но я громко рыдал, запоздало сокрушаясь об обидах, нанесенных моему бедному телу. Как-то за одну ночь на нем появилась целая сотня язв и язвочек… Ох-ох-ох, я плакал и пытался встать перед своим телом на колени, чтобы вымолить у него прощение, хотя перед этим мне пришлось еще извиняться за то, что тело было вынуждено преклонять колени вместе со мной. Только во сне я мог выйти из него, как следует разглядеть его и выразить свое сожаление… Если я в чем-то и согрешил, то мое тело тут ни при чем, и, однако же, именно ему теперь приходится нести наказание… Я глядел на лист бумаги как на чистое белое тело, которым некогда обладал, и всей душой стремился к нему, но в то же время боялся нарушить его первозданную чистоту кляксами и помарками. Нет, эта непорочная белизна должна запечатлеть прекрасные слова, выведенные красивым почерком… Соберись с силами, приказывал я каждое утро сам себе, и создай новый неподражаемый Эдем, который ничем не будет напоминать о собственном жалком и опозоренном теле, покрытом коростой язв, источающем зловоние и одержимом лихорадкой. Если сорвать одежды с этих чопорных Арденов, то перед тобой предстанут совершенно бесполые существа, без малейшего намека на самую незначительную неровность на теле, без единого прыщика. А все потому, что они благочестивы и не знают ничего о семи смертных грехах…
И все-таки я до сих пор не могу понять, в чем мой грех. Некоторые говорят, что акт любви, не освященный таинством брака, является прямой дорогой в ад, но я даже при всей своей греховности не могу с этом согласиться. «Хорошо» и «плохо» были теми силами, что приводили в движение прелестные сюжеты «сладкозвучного мастера Шекспира», но этот призрак больше не существует. Неосвященная любовь сейчас представляется мне не более чем шуткой, позволяющей избавиться от обременительного семени. Помнится, Бен Джонсон в свое время перевел эти строки из Петрония:
Так краток сладкий миг, так хочется жить в нем,
И так потом мы все судьбу свою клянем[63].
Да уж, когда этот горообразный, рыгающий и к тому же тяжелый, словно лоток с кирпичами, Бен наваливался всей тушей на какую-нибудь несчастную потаскушку и начинал, рыча и тяжело сопя, делать свое дело, той оставалось только кричать из-под него: «О-о-о, ты весишь целую тонну, ой, ты меня уже совсем раздавил!» И все-таки удел Бена не имеет ничего общего с моим, даже принимая во внимание его толстокожесть, наплевательское отношение к миру — судя по его шуткам и манерам, — а также непоколебимую уверенность в том, что сам мир относится к себе еще хуже. Жизнь сводится к тому, чтобы претерпеть едва переносимые страдания, принять семя и оплодотворить им яйцо, из которого затем проклюнется истина об окружающем нас мире…
Не получив никакого облегчения от пилюль и разных других снадобий, я отправился на воды в Бат. Всю дорогу думал о Фатиме: вот бы ей самой помучиться от того, чем она меня наградила… Но винить было некого, все мы сами выбираем себе судьбу, но все-таки вряд ли можно считать справедливым то, что зачастую этот выбор приходится делать в темноте. Судьба — ничто, она похожа на визгливого паяца, который кричит в толпе свои дурацкие шутки. А подчиниться ей — это все равно что признать Уилла Кемпа единоличным и полноправным хозяином «Глобуса»…
Уж не знаю, какими такими особенными свойствами обладают воды из минеральных источников Бата, но только после них я похудел так сильно, что стал похож на привидение. Мой взгляд посветлел, и я стал видеть мир раскрашенным в необыкновенно сочные и яркие цвета: казалось, что краски, которыми он был расписан, еще не успели высохнуть. Я чувствовал себя так, словно такие понятия, как длина, ширина и высота, были придуманы совсем недавно. Я с удивлением и любопытством глядел на юных существ, которые смеялись, заводили интрижки и парочками расходились по комнатам. Я смаковал слово «человек», повторяя его снова и снова, словно это было имя диковинного заморского зверя. В своем воображении я создавал его заново, представляя его в прекрасном саду и наделяя свое творение белым, чистым телом и невинным взглядом олененка. Но только удержать его там я не мог: человек должен был непременно выбраться оттуда, перемахнуть через забор и отправиться навстречу зову плоти и гадливо хихикающему пороку. У человека была своя воля, и она вела его к тому, что я, как творец, не мог для него создать. Именно это противопоставляло меня Богу; я уже видел это, но пока еще очень туманно. Просто время еще не пришло…
Потом я вернулся в Лондон и стал проклинать этот порочный мир, который в моем изложении получался еще более порочным, чем на самом деле. Я бродил по Брэд-стрит и Милк-стрит, вдыхал зловоние превращенной в сточную канаву речушки Флит-Дитч и невольно высматривал в толпе своих друзей по несчастью. Разглядывал их провалившиеся носы, огромные мокнущие язвы на губах, руки, покрытые желтыми рубцами и розовой сыпью, невидящие глаза, изъеденные червями… Вскоре я сделал потрясающее открытие, от которого у меня даже закружилась голова. Это было то, о чем мне давно следовало бы догадаться: все эти свищи и нарывы, изуродованные кости, опухоли, язвы и зловоние есть не что иное, как материальное выражения продажности, предательства и холодной насмешливой жестокости королевского двора. Однако никто из этих грязных бедолаг не призывал на себя нарочно свою болезнь, никто из них не хотел гнить заживо. Значит, причина всех бед находится вне человека? Наверное, давным-давно, до сотворения мира, где-то существовал тот бездонный источник порока, из которого потом и напился «венец творения»…
Но разве не мог где-то существовать и другой, чистый мир? Тут же пришли на ум наигрывающие что-то на дудочках юные пастушки из идиллий Феокрита — Дамон, Лисид, Сифил (вот оно, имя, которое было в поэме Фракасторо…), — но мое воображение рисовало их покрытыми странными язвами; в моих фантазиях их овец одолевала парша, а ураган хрустел их жалкими домишками, словно яблоками. Я обращался к мифам об ахейцах и троянцах, желая найти там то, что было так хорошо знакомо мне еще с детства, — войну понарошку, больше похожую на хорошо отрепетированный танец, на игру с деревянными копьями. Но и ахейцы и троянцы ничем не отличались от нас, ныне живущих. Все они были хвастунами, трусами, клеветниками и прелюбодеями. Тогда я взялся за пьесу о Троиле и Крессиде, негодуя на то, что человек должен рождаться в низости и мерзости. Моя болезнь подсказала мне новые слова для выражения этих чувств — брань, не существующую в английском языке, бред и гротескные слияния. Я объединил Ариадну и Арахну в новый персонаж, в прекрасную героиню, которая превратилась в паука из-за своего таланта к ткачеству. Ариахна. Когда-нибудь какой-нибудь рассудительный читатель исправит это имя… …Ну вот, все хорошее рано или поздно кончается. Я плакал, одолеваемый желанием увидеть конец счастливых дней, и с содроганием превратил Крессиду в придворную шлюху. Обманутая Елена закрыла на все глаза, но болезнь закрыла их ей еще задолго до того — порочный замкнутый круг… Умри в пыли, а живи в грязи. Что ж, если уж нам выпало так жить, то надо придать всему этому хотя бы видимое благородство.