Владимир Набоков: pro et contra. Том 1 - Страница 203
Из русских классиков несправедлив Набоков был только к Достоевскому, да и то специфически несправедлив. Специалисты и, в частности, Л. Сараскина, в этом сборнике интересно анализируют своеобразие отношения Набокова к автору «Двойника». Да и предшественники у Набокова были. Чехов, например, писал Суворину 5 марта 1889 года: «Купил я в Вашем магазине Достоевского и теперь читаю. Хорошо, но уж очень длинно и нескромно. Много претензий».
Но «однобокости» и «хлесткости» у Набокова просто нет. Есть же недоступная ранее многим специалистам глубина понимания русской классики. Конечно, многих читателей задевает предисловие Набокова к переводу «Героя нашего времени», в котором он, в частности, выделяет романтические штампы в стиле Лермонтова и немалое количество «несообразностей, одна другой примечательней» в сюжете.
Надо признаться, что мы действительно не замечали ни штампов, ни несообразностей у Лермонтова и заметили только теперь, когда нам на них указали. Но свою точку зрения на Лермонтова не изменили по той причине, о которой совершенно справедливо пишет Набоков: «…повествование движется с такой стремительностью и мощью, столько мужественной красоты в этой романтике, что читателю просто не приходит в голову задумываться…» об этих несообразностях.
Найдет Набоков стилистические ошибки и у Пушкина, но Пушкина защищать от Набокова не приходится. Тему «Набоков и Пушкин» в этом сборнике исследует В. П. Старк и конечно же всезнающие комментаторы, в частности, А. Долинин, а также Пекка Тамми, занятый другой проблемой, но разыскавший столь очевидные цитаты из Пушкина в прозе Набокова, что только диву даешься, как ты сам их раньше не заметил.
Сам способ объяснения русской литературы у Набокова достаточно традиционен, и потому его лекции насыщены и сентенциями, и афоризмами. Конечно, красоту в природе не объяснишь с помощью таблицы Менделеева, но и без Менделеева некоторую суть явлений в природе не поймешь.
Лекцию о писателях, цензуре и читателях в России Набоков начинает с обязательного для русской и советской социологической критики выяснения социально-политического положения писателя в России. Сущность же его, по Набокову, была в том, что литература страдала одновременно как от невежественного царского режима, так и от политических радикалов, неподкупных героев, безразличных как к тяготам ссылки, так и ко всем утонченному и сложному в искусстве.
Набоков, не стесняясь, прибегает к устоявшимся штампам, называя «неистовым» Белинского, «несгибаемыми» Чернышевского и Добролюбова и только для Михайловского находит свое собственное определение — «добропорядочный зануда» (перевод Л. Курт). Царь и радикалы, правительство и революционеры, справедливо считает Набоков, были в равной степени обывателями в искусстве.
Те, кого называли революционными демократами, боролись с деспотами и, сами того не замечая, насаждали свой собственный деспотизм. Конечно, революционеры были ближе Набокову, чем представители власти. Они, по его мнению, «искренне, дерзко и смело защищали свободу и равенство, но противоречили своей собственной вере, желая подчинить искусство политике».
К этому добавим, что радикально настроенная молодежь второй половины XIX века придумала себе несуществующий объект восторга — народ и столь же преувеличенный объект ненависти — власть. Власть же выдумала страшных злодеев — нигилистов и революционеров и боролась с ними, применяя ничем не оправданную жестокость.
Такая точка зрения кажется почти наивной, но до Набокова она, по существу, никем не была высказана. Нечто подобное писал Аполлон Григорьев, когда сетовал, что если критик не принадлежит ни к одному из известных направлений — западникам или славянофилам, радикалам или консерваторам, то печатать в России его никогда не будут.
Очень остро осознали зависимость писателей от политической доктрины в начале века декаденты или символисты (в то время эти слова были почти синонимами) и лет двадцать убеждали своих соотечественников в справедливости своей позиции. До тех пор, пока не наступило новое оледенение России, пострашнее того, к которому призывали Леонтьев и Победоносцев.
А. Волынский, руководитель журнала «Северный вестник», в своих статьях о русской критике, выпущенных затем отдельной книгой в 1896 году, характеризовал русских революционных демократов почти так же, как и Набоков, обвиняя их прежде всего в эстетической глухоте.
В последние годы жизни высоко чтимый Набоковым Блок очень остро осознал первородный грех русской культуры. Философия в России — это прежде всего литература: «Наконец, под философской мыслью разумеем мы ту мысль, которая огнем струилась по всем отраслям литературы и творчески их питала… В связи с началом гражданской жизни, в эпоху падения крепостного права, образования политических партий часть этой мысли переходит временно в руки публицистов, ученых, а иногда и просто профессоров; — здесь потускнела и мысль, поистерся и язык…»[888].
Как тускнела мысль и стирался язык, Набоков великолепно проиллюстрирует в «Даре» на примерах из Помяловского, Михайловского, Ленина и Чернышевского, хотя глубина и катастрофичность этого процесса и до сих пор не воспринимается.
Можно сказать, что современное общества ото большая стилистическая оптика, но такой сомнительный афоризм никого всерьез не затронет.
Блок, как и Набоков, почтительно относился к революционерам-демократам, признавая их личную святость, по мысль и язык искажались, утрачивая смысл, под их мощным влиянием. В статье «Гейне в России» (1919) Итон скажет, что «могильщиками этой культуры были, сами того не ведая, их учителя, высоко ценимые как ими. так и нами, русские писатели — с Белинским но главе» (VI, 117). В своем завещании, в пушкинской речи «О назначении поэта» (1921), трагедию русской культуры XIX века Блок определяет одним кратким предложением: «Над смертным одром Пушкина раздался младенческий лепет Белинского» (VI, 166).
Мысли А. Григорьева, А. Волынского и А. Блока о соотношении искусства, политики и языка в России после революции были забыты. По поразительно, что они пыли забыты и большинством русской эмиграции. Поэтому Набоков был почти одинок в своим отношении к тому, что в девятнадцатом веке называли «тенденциозным искусством», и глава о Чернышевском из «Дара» была исключена редакцией «Современных записок».
Русский символизм питался из нескольких источников, но прежде всего символисты по-новому, иначе чем Белинский, Чернышевский. Добролюбов, Михайловский и восприняли русскую литературу — Пушкина, Тютчева, Достоевского, Толстого, Чехова. Поэзии и прозе символистов предшествовали философски-эстетические разборы русской классики Соловьевым, Леонтьевым, Розановым, Волынским, Мережковским, в которых выяснялись ее религиозно-мистические, иррациональные основы.
Набоков не просто синтезирует художественные открытия начала XX века. Учитывая опыт модернистов, он по-новому соединяет девятнадцатый и двадцатый век в русской литературе. В своих лекциях американским студентам Набоков нашел простые и точные формулы, объясняющие ранее неосознаваемую общность «золотого» и «серебряного» века, хотя о русском модернизме и лекциях Набоков почти и не упоминает.
Одна из главных мыслей и лекциях — мысль об иррациональной основе мира и искусстве, которое, эту иррациональностъ рационально осмысляет. Еще в книге о Гоголе Набоков писал: «…под поэзией я понимаю тайны иррационального, познаваемые мри помощи рациональной речи». И далее: «Уравпоношенный Пушкин, земной Толстой, сдержанный Чехов — у всех у них бывали минуты иррационального прозрения, которые одновременно затемняли фразу и вскрывали тайный смысл…»
Работы Владимира Е. Александрова. С. Давыдова, А. Долинина, Б. Джонсона, А. Пятигорского и посвящены выяснению этого тайного, метафизического смысла. «Внезапное смещение эмоциональной жизненной плоскости может быть осуществлено различными способами», — продолжает здесь же Набоков[889].