Вкус правды. Афоризмы и изречения китайских мудрецов - Страница 2
Таким образом, для приверженцев чань-буддизма, настаивавших на возможности внезапного просветления каждого в каждый момент жизни, гунъань были призваны засвидетельствовать, удостоверить присутствие истины и подвести к ней тех, кто еще не познал ее. Составление гунъань или, точнее, извлечение их из обширного наследия житийной литературы чань-буддизма и преобразование в самостоятельные сюжеты было вызвано мотивами, лежавшими за пределами собственно литературного творчества, и гунъань, строго говоря, нельзя считать литературным жанром. Тем не менее эти странные, словно бы пародийные диалоги имеют немало черт, сближающих их с афористикой. Их форма во многом определена стремлением высказать как можно больше, сказав как можно меньше. Обычно в гунъань имеется ключевая фраза или даже одно слово, так называемое «заглавное высказывание» (хуа шоу), в котором, как считалось, сходилась мудрость чань. Такие «заглавные высказывания», выступавшие своеобразным фокусом духовной практики чаньского подвижника, зачастую имели вид афористически сжатых суждений.
Тенденция чаньской литературы к максимальной экспрессии и сжатости слога привела к появлению специальных сборников изречений и крылатых слов, каждое из которых воспринималось как полновесное выражение чаньской истины «всепроницающего сознания» Будды. Образчики подобных сентенций, взятые из антологии «Собрание чаньских изречений», помещены вслед за переводом книги Умэня. Эти сентенции овеяны дыханием Неизбывного. Поставить под ними чье-то имя значило бы убить в них поэзию. Но почти в каждом звучит неповторимый, безошибочно правдивый голос человека, говорящего о лично пережитом и осмысленном. То же единение оригинального и традиционного можно наблюдать и в сборнике Умэня, который в своих комментариях к гунъань подчеркнуто, подчас даже вызывающе вольно обращается с заветами великих учителей чань. И это, конечно, не бравада легкомысленного школяра, но… тоже строгая традиция!
Предлагаемую читателю подборку публикаций завершают сборники изречений, принадлежащих светским авторам XVI–XVII веков. Наибольший интерес среди них представляет сборник «Вкус корней», составленный в начале XVII века почти безвестным литератором Хун Цзычэном. Афоризмы Хун Цзычэна и его современников – знамение новой эпохи истории китайской культуры. И не только потому, что жанр афоризма, получивший в ту эпоху название «чистых речений» (цинъянь), именно в то время вошел в моду. Важнее отметить, что в Китае окончательное становление афоризма как литературной формы совпало с вызреванием нового, небывало широкого по своим масштабам и социальной значимости культурного синтеза. В рамках этого синтеза три традиционных учения Китая – конфуцианство, даосизм и буддизм – оказались частями некоего целостного миросозерцания / разными моментами единой жизненной позиции и уже не могли претендовать на исключительный, уникальный характер своих ценностей.
Социальный фундамент нового культурного самосознания заложили расцветшие в ту пору города с их многолюдной, проникнутой духом демократизма уличной толпой, массовыми празднествами и увеселениями, открытостью самым разным идеям и традициям, относительной доступностью образования. Естественно, что вовлечение традиционных религий в городскую культуру сопровождалось их обмирщением. Соответственно изменилась значимость их канонического наследия, испытавшего воздействие двух разнонаправленных процессов. Основные идеи и символы этого наследия были усвоены светской культурой, тогда как его традиционные формы, напротив, все более теряли публичное звучание, превращались в формальность, ярлык школы или учреждения, приобретали сугубо инструментальное и служебное применение. Рядом с традиционной, канонизированной словесностью множились, затмевая их, новые литературные жанры, обращенные к широким слоям общества. Одним из результатов этого процесса обмирщения культуры и явилось распространение дидактических и вместе с тем ориентированных на повседневную жизнь и в этой повседневности черпавших для себя материал афоризмов.
В книге Хун Цзычэна мы встречаем очевидные приметы позднесредневекового этапа истории китайской культуры. Ее автор называл себя «монахом в миру» – весьма характерное прозвище для эпохи культурного синкретизма и секуляризации религиозных идеалов. В духе своего времени он с одинаковой симпатией и притом совершенно естественно, без всякого насилия над собой относится к традиционным «трем учениям» Китая – конфуцианству, буддизму и даосизму. Их союз кажется ему самоочевидным и вполне разумным. Но он имеет возможность свободно черпать из традиционных источников потому, что внутренне свободен от них. Для Хун Цзычэна – и в этом он тоже является достойным представителем своего времени – человек становится хозяином своей судьбы благодаря неутолимой жажде истины, способности самому судить себя, которые существуют в нем прежде всяких доктрин и останутся с ним, когда все доктрины прейдут. Как ни традиционен на первый взгляд Хун Цзычэн, он не так уж далек от своего современника, выдающегося вольнодумца Ли Чжи, который, по его собственным словам, не хотел подражать ни Конфуцию, ни Будде, ни Лао-цзы, а стремился только «стать самим собой – и никем больше». И как ни анонимен для нас автор сборника «Вкус корней», каждое его суждение создано несомненно личностью, то есть человеком, умеющим критически оценить свой жизненный опыт и преобразить его в личную убежденность.
Бесспорно, имеется тесная связь между усилением индивидуалистического элемента в культуре позднесредневекового Китая и оформлением афоризма как эстетически значимого явления, как жанра изящной словесности. Почти музыкальная стройность китайских афоризмов того времени, к сожалению, с неизбежностью часто теряемая в переводе, проистекает из умения их авторов не просто писать, но и жить поэтически, видеть свою жизнь тем самым скоротечным мгновением, о котором говорится в первом же афоризме Хун Цзычэна. А что такое поэзия, как не опыт сознания бодрствующего, то есть сознания, внимающего потоку жизни и удостоверяющего свое бытие именно в неспособности ограничить себя какой бы то ни было «данностью»?
Так афоризмы Китая говорят о глубочайшей истине традиции: единстве единичного и единого. Это истина сообщительности – неотделимая от конкретного момента времени, но соединяющая людей безусловной и нерасторжимой связью. Она каждое мгновение соотносит нас с чем-то «вечно другим» и так оправдывает присутствие в нас Желания – этого вестника бесконечного в человеческой душе. Самое долговечное в человеке – не обязательно самое универсальное. Долговечна не абстрактная истина, а искренность чувства, не данная человеку как случайный подарок судьбы, а бесконечно долго предвосхищаемая, приуготовляемая и потому неизбывная. «То, что остается, устанавливают поэты», – говорил Гельдерлин.
Что же остается? Очевидно, только неочевидное: то, что пребывает за рамками наличного, доступного, понятного и понятого. Знание «того, что остается», пожалуй, едва ли отличимо от незнания. Поэтому нельзя думать, что мы сообщаемся с другими вопреки разделяющему нас расстоянию. На самом деле коммуникация только и осуществляется через бесконечную даль пространства и безнадежную пропасть времени. И традиция всегда предстает перед нами как нечто «уже бывшее» лишь потому, что требует постижения безграничного поля опыта. Она дается прежде всего, а познается после всего. Это «вечно бывшее» лежит за гранью памятуемого и воображаемого, оно никогда никому не принадлежало. Одним словом, традиция – это связь времен, где незапамятное прошлое смыкается с невообразимым будущим; это нескончаемый путь сердца, а афоризмы – вехи, его отмечающие.
Афористическое слово есть язык сердца. Тем более примечательно, что в китайском философском лексиконе слово «сердце» означало также и сознание, и разум. Китайцы явно не хотели отделять размышление от переживания и вовсе не считали интеллект вершиной человеческого в человеке. По китайским представлениям, мысль и чувство сходятся (никогда, впрочем, не сливаясь в одно) в несотворенной, неизбывно длящейся жизни мирового сердца, «сердца Неба и Земли». В этой всебытийственной жизни, символизирующей полноту каждого отдельного «жизненного мира», безмятежность рефлексии, не локализованной в пространстве и времени, соседствует с покоем чистого желания, так что мысль и чувство оказываются едины именно по своему внутреннему пределу, своему завершению. И сама природа мирового сердца есть единение несоединяемого, в конце концов – неизбывное самоотличение, еще точнее: самопревращение. «Сердце Неба и Земли», по китайским понятиям, само себе не равно, оно всегда есть нечто «другое».