Вино парижского разлива - Страница 7
— Что вам от меня нужно? — спросила Луиза.
— Вишь, болячка намокла, — буркнул горилла, отодрав на ходу прилипшую к ляжке штанину.
Подошли к хижине. Луиза, ни жива ни мертва, рванулась в дверь и захлопнула ее перед носом непрошеного гостя. Но повернуть ключ не успела — одной рукой он распахнул дверь и вломился следом. Ничуть не смущаясь ее присутствием, урод принялся бережно и неторопливо ощупывать через ткань свою сочащуюся гноем рану. В соседней каморке старик ругался без умолку и стонал, что проклятый мальчишка сведет его в гроб. Луиза застыла посреди комнаты и в ужасе глядела на гориллу. Тот поднял голову, встретил ее взгляд, помахал рукой, веля ей подождать, а потом закрыл дверь, вынул изо рта и положил на стул табачную жвачку.
В Париже, Лондоне, Шанхае, Бамако, Батон-Руже, Ванкувере, Нью-Йорке, Бреслау, Варшаве, Риме, Пондишери, Сиднее, Барселоне — во всех концах света Сабина не дыша следила за движениями гориллы. Леди Барбери пожаловала к друзьям на светский раут, но, не дойдя нескольких шагов до радушно встречавшей ее хозяйки, вдруг отшатнулась, зажала нос, выкатила глаза и как подкошенная упала на колени отставного полковника. В Напье (Новая Зеландия) Эрнестина, последняя по счету сестра из шестидесяти пяти тысяч, впилась ногтями в руку молодого банковского клерка, изрядно его озадачив. Сабина могла бы внедрить Луизу Меньен в любое из бесчисленных тел, такая мысль у нее промелькнула, но она сочла, что не имеет права уклоняться от испытания.
Горилла изнасиловал Луйзу Меньен несколько раз подряд. В промежутках он засовывал в рот жвачку, которую потом вынимал и снова оставлял на стуле. За перегородкой все причитал старик, слышался стук — немощной рукой он швырял в стенку деревянные башмаки, пытаясь прибить мальчишку, а тот дурашливо ржал. Совсем стемнело. При каждом движении от гориллы волнами расходился тяжелый дух, пропитавший его косматую шерсть и лохмотья, — несло затхлостью, тухлятиной, козлом и потом. Наконец, окончательно заправив жвачку в рот, он деловито положил на стол монету в двадцать су и с порога бросил: «Я еще вернусь».
В ту ночь ни одна из шестидесяти пяти тысяч сестер не сомкнула глаз, и слезы их, казалось, никогда не иссякнут. Теперь они убедились, что радости любви, расписанные в романах миссис Смитсон, это просто сказка и что лучший из мужчин вне священных уз брака может дать лишь то, что имеет, то есть (думали они) не намного больше, чем мерзкий горилла. В итоге несколько тысяч, порвав с любовниками — да те и сами устали от их бесконечных рыданий и брезгливых гримас, — решили честно зарабатывать свой хлеб. Одни поступили в услужение или в работницы на фабрику, другие подались в больницы и приюты. На Маркизских островах целая дюжина Сабин нанялась в лепрозорий ухаживать за прокаженными. Увы, этот порыв охватил далеко не всех. И даже наоборот, убыль из-за новообращенных подвижниц вскоре с лихвой восполнилась за счет приумножения грешниц. Да и раскаяние у некоторых продлилось недолго, так что, воспарив, они снова пали и погрязли в непотребстве.
К счастью, горилла не уставал наведываться к Луизе Меньен. Он был все так же страшен и груб, а вонял раз от разу все гаже, и его звериная похоть оказалась чудодейственным воспитательным средством. Каждый раз, когда он появлялся в лачуге, миллионы блудниц содрогались от омерзения, и тысяча или две из них подавались в честные труженицы и праведницы, хотя и не без риска передумать и вернуться в прежнюю колею. В итоге, с чисто арифметической точки зрения Сабина не слишком продвинулась по пути добродетели, зато число ее любовников установилось более или менее стабильно на уровне шестидесяти семи тысяч, и это уже было кое-что.
Как-то раз горилла заявился к Луизе Меньен с утра пораньше и притащил здоровенный мешок, в котором лежало восемь банок печеночного паштета, шесть банок лососевого, банка гусиного, три головки козьего сыра, три — камамбера, десяток крутых яиц, на пятнадцать су соленых огурцов, круг колбасы, четыре кило свежего хлеба, дюжина бутылок красного вина, бутылка рома да еще фонограф образца 1912 года, к которому прилагались три цилиндра с записью любимых произведений гориллы. То были, в порядке предпочтения, «О чем поет златая нива», какой-то шуточный монолог и дуэт Шарлотты и Вертера. Итак, горилла скинул с плеча мешок, заперся в лачуге с Луизой Меньен и вышел только на другой день часов в пять вечера. Обо всем, что происходило в течение этих двух суток за запертыми дверьми, приличнее будет умолчать. Достаточно сказать, что за это время двадцать тысяч блудниц утратили вкус к плотским утехам и посвятили себя тяжелому труду на благо ближних и помощи обездоленным. Правда, девять тысяч (почти половина) вскоре снова пленились грехом. Но в целом баланс был благоприятным. С тех пор средний прирост спасенных оставался постоянным, несмотря на падения и откаты. Можно недоумевать, почему результат не оказался более разительным, коль скоро все великое множество тел подчинялось одной душе. Однако душа прилепляется к плоти житейскими привычками, в первую очередь самыми простыми, незамысловатыми, повседневными. Пример Сабины подтверждает это. Те из ее сестер, что гуляли направо и налево, сегодня с одним, завтра с другим, и порхали с места на место, первыми пришли к покаянию. Другие же были накрепко привязаны к порочной жизни рюмочкой перед обедом, уютной квартирой, салфеткой в кольце на ресторанном столике, улыбкой привратника, сиамской кошкой, борзой собакой, укладкой волос раз в неделю, радиоприемником, портнихой, мягким креслом, партиями в бридж и, наконец, возможностью перекинуться с кем-то парой слов о погоде и модном галстуке, о кино, о любви и смерти, о сигаретах и ревматизме. Но и эти бастионы падали один за другим. Каждую неделю горилла проводил у Сабины двое-трое суток, беспрерывно, по-скотски напивался и истязал ее своим пылом, вонью и грязью. Тысячи и тысячи Сабин бросали своих сожителей, обращались к чистоте и благим делам, возвращались к старому, снова рвали с ним, раздумывали, колебались, выбирали, порывались, спотыкались, опускались и поднимались и по большей части в конце концов укреплялись в целомудрии, трудолюбии и самоотречении.
Ангелы, не помня себя от азарта, перевешивались через небесные перила и следили за ходом славной битвы; каждый раз, когда горилла переступал порог Луизы Меньен, они запевали радостную песнь. Сам Господь приходил иной раз взглянуть, что творится. Однако восторга ангелов не разделял и только усмехался да отечески осаждал их. «Ну-ну! — говорил Он. — Что тут такого? Душа как душа. То же самое происходит во всех других бедных душах, которых Я не наделил шестьюдесятью семью тысячами тел. Конечно, в данном случае борьба особенно наглядна, но это потому, что так Мне было угодно».
Ну а на улице Абревуар Сабина с напряженным вниманием отмечала все колебания в сети и вела бухгалтерию в домашней расходной книге. Когда число раскаявшихся сестер достигло сорока тысяч, она почувствовала облегчение, хотя бдительность ее не ослабла. Нередко по вечерам в семейной гостиной ее лицо озарялось лучезарной улыбкой, и Антуан Лемюрье окончательно уверялся в том, что она разговаривает с ангелами. Однажды воскресным утром Сабина вытряхивала в окне покрывало, а Лемюрье разгадывал трудное слово в кроссворде, как вдруг по улице Абревуар прошел Теорем.
— Гляди, — произнес Лемюрье, — вон идет тот сумасшедший. Давненько он не появлялся.
— Не нужно называть месье Теорема сумасшедшим, — мягко возразила Сабина. — Он великий художник!
Теорем не спеша шел навстречу судьбе, ноги провели его вниз по улице Соль, довели до Блошиного рынка за Клиньянкурской заставой. Не задумываясь о глубоком смысле случайного и считая, что бредет наугад, он очутился в Сент-Уэнском предместье, среди обитателей трущоб. Они смотрели на него с глухой враждебностью, какую питают оборванцы к хорошо одетому пришельцу, чуя в нем зеваку, охочего до живописной нищеты. Теорем прибавил шагу и, дойдя до последних хижин поселка, столкнулся с Луизой Меньен, которая несла полную лейку воды. На ней были латаное-перелатаное черное платьишко и деревянные башмаки на босу ногу. Ни слова не говоря, Теорем взял у нее лейку, проводил ее до дому и вошел вслед за нею. В хибаре стояла тишина — старик сосед поплелся на барахолку подыскать себе тарелку взамен разбитой. Теорем взял свою Сабину за руки, у них не находилось слов, чтобы попросить прощения за то, в чем каждый считал себя виноватым перед другим. Художник опустился на колени у ног любимой, она хотела поднять его, но упала на колени сама, глаза у обоих наполнились слезами. В это самое мгновение на пороге появился горилла с громадным мешком провизии за спиной — он намеревался провести с Луизой целую неделю. Молча поставил он мешок на пол, молча ухватил за шею одной рукой женщину, другой — мужчину, приподнял обоих, встряхнул, как два флакона, и задушил. Они умерли вместе, лицом к лицу, глаза в глаза. Изверг усадил бездыханные тела на стулья, сам уселся за стол, вскрыл банку печеночного паштета и высосал бутылку красного. Так он сидел до самого вечера, пил, жрал и крутил на фонографе «О чем поет златая нива». А когда стемнело, связал два трупа друг с другом и засунул в свой мешок. Выйдя из лачуги с этой поклажей, он ощутил слева в груди какое-то трепыхание, отдаленно похожее на жалость, и не поленился сорвать на окошке ближайшего фургончика цветок герани и бросить его в мешок. Долго вышагивал он широкими улицами и за час до полуночи спустился к Сене. Все случившееся всколыхнуло в нем зачатки сознания. Так что, когда на набережной Межиссери он зашвырнул мешок с трупами в воду, его вдруг осенило, что жизнь нудна и утомительна, как толстенная книга. Первым его побуждением было покончить с ней раз и навсегда, однако же у него хватило такта не топиться тут же, а дойти до улицы Лавандьер-Сент-Оппортюн и там в подворотне перерезать себе горло.