Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны - Страница 136
— Да что такое вы сделали то, Виктория Павловна? за что вас тянут-то? Что вам за это быть-то может? Ах-ах-ах! И как вы это так… право, ну, — как это вы так?..
И насилу то, насилу успела она втолковать несчастному трусу, что ничего она не «делала» и ей решительно ничего быть не может и никто ничем не грозит.
Тем не менее, повестка была неприятна Виктории Павловне, как обязательство к публичному выступлению, которого она легко могла бы избежать, если бы захотела, и на которое — с поздним неудовольствием — считала себя почти что напросившеюся. Потому что при первом расследовании «Аннушкина дела», — так слыл в Рюрикове этот громкий процесс — о разбойном убийстве местного нотариуса и богатого домовладельца Ивана Туесова — о Виктории Павловне, как свидетельнице, никто и не помышлял. В пору преступления она жила за тридевять земель от Рюрикова, за границею, и узнала о трагической смерти Туесова, большого своего приятеля, только много месяцев спустя и совершенно случайно — от знаменитого петербургского присяжного поверенного Дмитрия Михайловича Пожарского [См. "Законный грех"]. Последний для нее хлопотал но узаконению Фенички, а в «Аннушкином деле» должен был выступить защитником главной героини его, Анны Николаевны Персиковой, сожительницы убитого Туесова, по уменьшительному имени которой слыл в Рюрикове и самый процесс. Полицейское дознание и судебное следствие держали Аннушку Персикову в подозрении, как участницу преступления, но Пожарский был убежден в совершенной ее невинности и надеялся добиться от присяжных заседателей безусловно оправдательного вердикта. Дело было сбивчивое, трудное, осложненное сплетениями с самыми неожиданными и далекими от Рюрикова обстоятельствами и нечаянными людьми самой пестрой сословности. Прокуратура дважды опротестовала обвинительный акт и возвращала дело к доследованию, пока, наконец, по министерскому распоряжению, не попало оно в опытные ловкие руки Синева. Он, подобно Пожарскому, тоже пришел к убеждению, что Аннушка Персикова к гибели своего сожителя непричастна, но, тем не менее, не хотел выделить дела о ней к погашению — находил, что ей выгоднее будет торжественно сойти со скамьи подсудимых гласно оправданною, чем, после грома и крика, которым окружено было ее мнимое преступление, остаться в памяти человеческой лишь как бы ускользнувшею от суда и наказания по недостатку улик. И теперь оба они — и Синев, и Пожарский, каждый со своей стороны, старались, чтобы Аннушка, — судиться-то была судима, но как-нибудь, грехом, не была засужена неповинно, по судебной ошибке, вроде Мити Карамазова… Фактический материал следствия был разработан выгодно для обвиняемой, — теперь Пожарский заботился об одном: окружить свою клиентку благоприятною атмосферою свидетельских показаний на основе психологической:
— Чтобы присяжный до слезы восчувствовал… не жалей носового платка, каналья, — возрыдай, возрыдай!., не угодно ли?..
Из случайного разговора с Викторией Павловной, хорошо знавшей и убитого, и мнимую убийцу, Пожарский уверился, что для симпатичной психологии, которую он ищет, Виктория Павловна — клад, и настоял, чтобы она позволила ему вызвать ее свидетельницей со стороны защиты. Виктории Павловне было очень неприятно выступать, после всех своих «историй», пред недоброжелательные и злорадные очи рюриковской толпы, но Пожарский умел убедить ее, напугав именно возможностью судебной ошибки, слепо отправляющей на каторгу безвинного Митю Карамазова, не удостаивая вниманием и пониманием, повисшего самосудом в петле, Смердякова…
Очень одобрил и приветствовал решение Виктории Павловны также и о. Маврикий, успевший хорошо узнать Аннушку Персикову в психиатрической больнице, которой он был попечителем, а Аннушка— подобранная на месте убийства Туесова в бессознательном состоянии и долго потом безумная— содержалась там сперва на излечении, потом на испытании. Старый протоиерей вполне разделял мнение Синева и Пожарского о невиновности Аннушки и считал долгом каждого честного человека содействовать ее оправданию. Даже и в этот вечер, когда Виктория Павловна принесла с собою — показать о. Маврикию — полученную повестку, вышел между ними оживленный разговор, в котором Виктория Павловна еще несколько колебалась, а о. Маврикий пылко настаивал…
— Но, ведь, я за границу еду, — слабо защищалась она, — мне давно пора… Девочка моя Бог знает который месяц не занимается систематически, и вообще мы висим в воздухе, в самом неопределенном положении… Хочется к берегу, отец Маврикий.
А он твердил:
— Успеете. Судьба хорошей женщины — великая ценность. Чтобы выручить Аннушку из судебной паутины, не грех вам будет и еще обождать — хотя бы даже месяц-другой… Успеете на берег. Не так уж невыносимо колеблют вас волны житейские: согласитесь, что не бури же вы переживаете, а много-много, что мертвую зыбь… А то — смотрите: начнет потом вас совесть мучить, что сами-то с дочерью — на берегу, а утопающую оставили в пучине без помощи…
— Ну, положим, — выручателей у нее совершенно достаточно и без меня. Сами же вы говорите, что ее оправдание — дело верное…
— Согласен: есть на что надеяться, есть… И без вашего вмешательства, может быть, выскочит из челюстей львиных. Но — может быть, очень может быть, почти наверное может быть — все-таки, только может быть. Фемида-то — ведь — она слепая. Держит меч и весы, а — что весит, не видит, куда мечом угодить, не зрит. А с вашим показанием — уже не может быть, а непременно. Вон, у вас в шкатулочке какой документик нашелся… Ведь в нем полное Аннушкино оправдание.
— Да, — задумчиво подтверждала Виктория Павловна, — письмо выразительное… Но мне-то, отец Маврикий, каково будет, когда его станут читать на суде?.. Ведь, я в нем — просто, ужас в какой роли являюсь… И без того уже всю жизнь слыла какою-то губернскою Армидою или Цирцеею, а тут — не угодно ли, как говорит мой друг Пожарский, получить на эти милые звания патент, утвержденный в судебном порядке?
Документом, о котором шла речь, было поздравительное письмо, посланное Аннушкою Виктории Павловне по поводу распространившихся было одно время в Рюрикове ложных слухов, будто Виктория Павловна выходит замуж за князя Белосвинского. Письмо это, отправленное, весьма незадолго до убийства нотариуса, по неточному заграничному адресу, гуляло по Европе, гоняясь за переездами Виктории Павловны, добрый год и возвратилось, все исстуканное штемпелями, в Рюриков. А здешний почтамт заслал его в Правослу, где оно долго валялось на станции, но, однажды и не весьма давно, было, наконец, обретено Иваном Афанасьевичем, — уже в звании запойного супруга Виктории Павловны, — и доставлено ей в Рюриков. Читая этот архаически запоздалый листок, горько посмеялась Виктория Павловна, наедине с самою собою, над новой шуточкой своей иронической судьбы: госпожа Пшенка получила поздравление, как ожидаемая княгиня Белосвинская!.. Письмо она сохранила, как курьез, но, когда рассказала о нем Пожарскому, тог ухватился за него с жаром, убеждая Викторию Павловну непременно передать документ в распоряжение судебного следователя, так как наивное и малограмотное письмо Аннушки содержало, помимо поздравлений, полную картину ее отношений к покойному Туесову, как раз в эпоху убийства. Отношения же эти рисовались в таком розовом и приятно многообещающем свете, что уничтожали всякую мысль о мнимой выгодности для Аннушки смерти Туесова, на чем настаивали ее обвинители. Напротив, из письма ясно определялось, что нотариус погиб накануне того, как должен был осуществить самые заветные Аннушкины мечты и материальные, и моральные и что намерения его были Аннушке хорошо известны. Так что, если бы Аннушка, в самом деле, содействовала убийцам своего сожителя, то — выходило — она, невесть зачем, но совершенно сознательно и преднамеренно, собственными руками зарезала собственное счастье…
Покойный Иван Иванович Туесов был человек весьма курьезный. Как будто и кругом обыватель — зауряднейший провинциальный интеллигент с капиталом и доходною деятельностью, а как будто, в то же время, своеобычник, достигавший в кое-каких чертах своей жизни и обстановки почти что оригинальности. Проживал он в Рюрикове, на улице Спасопреображенской, удаленной от центра, но и не так, чтобы уж очень окраинной, в собственном одноэтажном доме-особняке. Здесь же помещалась и его контора. Дом был стар и не велик. Серый и не весьма взрачный на вид, он как бы терялся на огромном пространстве своей усадьбы, между обширным двором, обстроенным службами, и прекрасным, дедовским садом, запущенным в рощицу. В Рюрикове, быстро растущем узловом пункте двух важных железных дорог, — туесовская усадьба смотрела изрядным-таки анахронизмом даже на тихой улице, которую она украшала. Землю давно торговали у Ивана Ивановича и предлагали прекрасные цены. Но Иван Иванович не спешил продавать. Состоятельный и умеренный в требованиях от жизни, он тратил гораздо меньше, чем зарабатывал, острыми и дорогостоящими пороками не уязвлялся, хронические грешки удовлетворял задешево и в деньгах никогда не нуждался. Кроме того, он хорошо знал, что цена на его землю не может упасть ни в каких обстоятельствах, за исключением разве нашествия иноплеменников, которых в Рюрикове ждать мудрено: чего бы они там забыли? Город, правда, за сто тысяч жителей, но из тех, откуда именно хоть три года скачи — ни до какого иностранного государства не доскачешь. А, напротив, земельные цены здесь должны расти и крепнуть с каждым годом, пропорционально быстрому заселению города развивающеюся фабричною промышленностью и постройке новых, обещанных Рюрикову, железных путей. И наконец, сверх всего, Иван Иванович, хотя и далеко не старый еще возрастом, принадлежал к поколению былого века: слыл и был человеком весьма поэтической души. Он очень любил свой красивый старомодный уголок и жалел пустить его под топор и ломку. В городе его, за это и многое другое, однородное, звали «Шиллером». И, в самом деле, в нем, даже но наружности, замечалось как будто что-то немецкое, хотя происходил он от чистокровных славянских родителей, столбовых дворян, и маменьку имел пресуровую и строгих нравов, совсем не из тех блудливых барынь, которые заглядываются на немцев-гувернеров. Так что, в кого он вышел такой голубоглазый, белокурый длинноносый, длинноногий, жилистый, педантически аккуратный в житейских правилах и привычках и поразительно сантиментальный в своих симпатиях и антипатиях, — это осталось недоуменным не только для посторонних людей, но и для папеньки с маменькой. Выскочил на свет живою загадкою какого-то давнего-давнего атавизма. Шиллероподобие и сантиментальность не мешали Ивану Ивановичу быть, в своей профессии, прекрасным практиком. Он имел богатую клиентуру, едва ли не солиднейшую в городе. Отдаленная от центра контора его работала ничуть не слабее тех, которые помещались на самых бойких улицах, вблизи гостиного двора и присутственных мест. Несколько щеголяя старомодностью своего быта, Иван Иванович и деловую сторону своей жизни обставил и вел по старомодному — домашне и интимно: клиент к нему — словно в гости шел. Контора сливалась с квартирою, занимая передние ее комнаты, а служащие в конторе были поставлены на совершенно фамильярную ногу, — подумаешь, со стороны глядя, что свои семейные, а вовсе не люди на жалованьи. Дом имел три входа. Один подъезд с фонариком цветных стекол и необширною переднею на улицу считался специально конторским, но чрез эти официальные врата искали доступа к Ивану Ивановичу только уж совершенные чужаки. Люди, более или менее знакомые, предпочитали проникать в нотариальное святилище со двора. Кто почище, через парадное крыльцо, с повешенным над ним старинным навесом, точно верхом, снятым с гигантской коляски; кто попроще, через кухню и людскую.