Ветер с океана - Страница 26
— Преувеличиваешь, Кузя. Сказал, как всякий другой, и я бы так на тебя прикрикнул, да постеснялся. Не вижу тут тайного умысла.
Кузьма с горечью проговорил:
— Попал я в переплет, как теперь выбираться! Одно желание — скорей бы опять в море! Подальше от берега, подальше от попреков! В океане тоскую о береге, на берегу — душа рвется в океан! Вот же обстановка!
— Попроси у Лины прощения, — посоветовал Миша.
Кузьма долго молчал, сумрачно уставясь глазами в пол.
— Не получится, Миша. Начну извиняться, она что-нибудь резкое скажет… Не могу, когда на меня кричат! А если попрекают, так еще хуже… В землю ли тогда провалиться или скандал посильней зажечь… Мне того, что уже сказано, вот так хватит.
Он порывисто провел по горлу ребром ладони.
16
Матрена Гавриловна удивилась, что сын убежал, не зайдя к ней. Куржак объяснил, что времени не было, в непогоду на судах вахты усиливают, приходится выходить не в очередь. Больше всего он боялся, что она ненароком доведается о ссоре с сыном — объяснить, что наговорил Кузьма, было бы непосильно. Он все возвращался мыслью к их разговору: скажи кто раньше, что предстоит такое неожиданное узнавание родного человека, счел бы за оскорбление. Но разговор совершился — и в нем надо было разобраться, каждое слово, каждый гневный взгляд, каждый выкрик понять во всей доподлинности, без понимания становилось вовсе плохо. Куржак сказал, что поедет в Некрасово, очень уж тревожит шторм на заливе, но, выйдя на улицу, побрел к реке, а не на автобусную остановку.
Он прошел аллеями желтеющих кленов на Западную, миновал восстановленную и застроенную часть улицы, пошел дальше. После двух воскресников развалины переменились — без мусора, без битого кирпича и торчавшей из щебня арматуры, к реке уступами спускались остовы зданий, вычищенные, аккуратно выметенные каменные скелеты. Куржак не любил этой улицы, раньше по ней трудно было ходить, она мертво таращилась глазницами бывших окон, мрачно распахивала провалы уничтоженных ворот и парадных. И странное дело, после очистки мусора и завалов, улица не стала лучше, она стала даже хуже, в ней пропала дикая зелень, покрывавшая щебенку, острей чувствовалась мертвечина — и непроизвольно ощущалось, что окно происходит от «ока», а жилье от «жить», ворота от «воротить», парадное от «парадов», ступеньки от «ступать»: любое название было знаком движения, все вместе составляло жизнь, то самое, что было здесь войной начисто уничтожено. Куржак опускался в это ущелье каменных скелетов с неприязнью, то же испытывали и все ходившие здесь. Ощущения выражались одинаково: «Теперь-то строителям придется, хочешь не хочешь, поработать!»— было противоестественно сохранять в живом городе выстроившиеся рядами мумии.
Но сейчас Куржак торопливо спускался по аккуратно пригнанной брусчатке, не поднимая головы. Прохожих не встречалось, можно было вслух разговаривать с собой. И нужно было поговорить с собой, это было теперь, быть может, самое важное. И не для того, чтобы понять Кузьму — сын полностью осветился, — себя надо было высказать, перевести свои ясные ощущения в такие же ясные слова, в разговоре с сыном он только слушал, потом накричал, а не высказался, дело было, ох, непростое — отлить ощущения в слова, а без этого он ни у кого не найдет понимания.
Слова, однако, не шли. Унылое: «Ах, он торгаш!» сменилось таким же: «Спекулянт он!», все завершалось в приговоре: «Недостойный он моря!» И то, что испытывал Куржак, оставалось невыраженным, чувства были глубже слов, были острей и болезненней. И, забывая о словах, твердя их лишь механически, Куржак снова и снова погружался в свою обиду, и она все жгучей жгла, она была теперь в каждом уголке души и в каждом, самом крохотном, ощущении. И все в этих чувствах и ощущениях, так и не замкнутых в слова, было определенно, было четко, было до предела доказательно.
Куржак прошел мимо райкома партии, вышел на набережную, снова возвратился в кривые улочки, где целые дома соседствовали с разрушенными, прошагал мимо целлюлозно-бумажного комбината и вагоностроительного завода, подошел к «Океанрыбе».
Как обычно, и перед двухэтажным зданием треста, и в его коридорах было полно людей. Куржак не успевал подавать руку и отвечать на приветствия. Он подался к Березову, но Березов уехал в Клайпеду, там сдавали в эксплуатацию отремонтированные большие суда. У Кантеладзе шло заседание, из-за дверей доносились голоса, в приемной ожидали конца заседания пять человек, все капитаны — Куржак не стал занимать очереди.
Он вышел в коридор. Кучка рыбаков толпилась, у зеленого щита, где были вывешены портреты передовиков промысла. Люди были знакомые, известные капитаны и штурманы, а надписи сообщали цифры рейсовых успехов, призывали не задерживаться на освоенных рубежах. И на щите, среди портретов лучших матросов рыболовецкого флота, Куржак увидел сына. Кузьма с фотографии глядел уважительно: белый воротничок, галстучек, прилизанные волосики — совсем не таким предстал он сегодня перед отцом, совсем не с такими глазами презрительно отвергал укоры. А надпись прославляла отличного работника, энтузиаста океанического промысла — так и было выведено красным по зелени: «энтузиаст».
«Обманщик! — думал Куржак. — Всех провел! Ах, спекулянт!» И, медленно превращаясь из смутного ощущения в знание, в нем родилось понимание, что пришел он сюда напрасно. Здесь его сын ходит в передовиках, никто Кузьму иным в этом здании не ведает и не захочет иным узнать. Он здесь на щите показателей, в парадной рамке, он сам превратился здесь в показатель, в важнейший показатель отличной работы «Океанрыбы» — вот каких мы вырастили героев, вот на каких умельцев опирается промысел! И все, что он скажет о Кузьме, сочтут домашними дрязгами, до которых дела нет никому, кроме них самих. Да и что он скажет? Спекулянт? Торгаш? Обманщик? Поморщатся: не надо браниться, Петр Кузьмич! И побьют бранные выкрики фактами, отлитыми в бронь цифирья — перевыполнение норм такое-то, поощрений и благодарностей в приказах — столько-то, взысканий — ни одного! Гордиться надо таким сыном, Петр Кузьмич!
И, остановившись перед дверью в кабинет Соломатина, Куржак так и не протянул руки открыть ее. Он шел в управление треста увидеть прежнего начальника Кузьмы: ему пожаловаться, у него попросить помощи. Но теперь, еще до разговора с бывшим капитаном «Кунгура», Куржак понял, что и жалобы бесцельны, и помощи не будет. Разве не от Соломатина пошла слава о Кузьме, как о лучшем матросе? Разве не Сергей Нефедович представлял Кузьму к отличию и благодарности?
— Не поймет, — горестно пробормотал Куржак. — Ни в жисть Нефедычу не понять.
Из управления надо было уходить, пока не остановит кто-либо из знакомых и не начнет выспрашивать о делах, о семье, да еще вдруг не похвалит Кузьму. Но Куржак вспомнил о человеке, который один мог понять его. Этот человек в жизни Куржака сыграл поворотную роль, он первый, без длинных объяснений, без долгих просьб, десять лет назад понял, какой доли желает себе Куржак, и что сделать, чтобы тайное желание стало практическим делом. Это был хороший знакомый, доброжелательный, к тому же сосед — он не мог не разобраться, что мучило старого рыбака. С минуту Куржак поколебался — может быть, лучше прийти к нему вечером, домой, разговор тогда пойдет обстоятельней. Но откладывать разговор до вечера показалось непереносимым.
Куржак вновь поднялся на второй этаж «Океанрыбы», в угловую комнату длинного коридора. Он шел к Алексею Муханову.
17
Алексей удивился, когда увидел входящего Куржака. Рыболовецкие колхозы были связаны с трестом, но непосредственных служебных отношений между «Океанрыбой» и рыбаками-колхозниками не существовало. А все иные дела старый рыбак мог обговорить и дома, оба они вечерами, если выпадал свободный часок и погода была хорошая, любили потолковать в садике о служебных и семейных заботах. Алексей усадил Куржака в кресло, тот стал путано передавать, что случилось этой ночью с сыном. Алексей стукнул в сердцах кулаком по столу.