Верховный правитель - Страница 7
Наконец она сделала скользящее движение вниз и всадила в спину зайца когтистую лапу. Заяц взвизгнул надорванно, будто человек, угодивший в большую беду, рванулся от совы в сторону, попытался нырнуть под нее, затем совершил прыжок вбок – все было бесполезно: соскочить с когтистого страшного зацепа не удавалось. Даже если сова захотела бы отпустить его – тоже ничего не смогла бы сделать. Лапа ее глубоко увязла в заячьей спине – не выдернуть, сове сейчас оставалось одно – бить зайца и бить, пока тот не перестанет дергаться, иначе косой унесет ее на своей спине куда-нибудь в каменную щель, разобьет старуху.
Сова ударила зайца клювом в темя – промахнулась, слишком ходко шел косой, потом, словно вспомнив, что в таких случаях надо делать, выставила перед собой свободную правую лапу, вскользь мазнула ею по снегу, взбила длинный белый шлейф, снова мазнула, окуталась радужно посверкивающим мелким облаком. Действуя свободной лапой как тормозом, сова сбила бег зайца – вот он уже и спотыкаться начал, – затем снова принялась долбить его клювом. Только белый пух полетел во все стороны.
Затем, расправив крылья, птица рванулась вверх, приподняла зайца над землей. Он заперебирал лапами в воздухе, задергался, голодная птица дважды саданула его клювом, дала возможность зайцу коснуться лапами земли, но лапы бескостно подогнулись, и сова для страховки сделала еще несколько ударов и кособоко, судорожно взмахивая крыльями, где на лету, а где отпихиваясь от земли свободной лапой, поволокла его в сторону. На обед.
– Жаль, не дали вы мне зайца у совы отбить, – произнес Железников недовольным дергающимся голосом, – было бы свежее жаркое у нас, а не у птицы.
– Сова теперь засядет где-нибудь в распадке и будет сутки свою лапу выклевывать, когти освобождать, – сказал Бегичев, не обратив внимания на дерготню в голосе своего приятеля, – пока не выклюет – хода ей никакого нет.
– Насчет суток – это ты, Никифор, загнул. Три часа – самый максимум, больше этой чертовке не понадобится.
Колчак, стоя в стороне, что-то быстро заносил карандашом в блокнот – то ли рисунок делал, то ли схему, – лицо у него было темное, чужое, отстраненное.
– Мертвый заяц у совы, как гиря, с такой лапой она никуда... А если волк на нее набредет?
– Аллес [19]капут тогда бабушке.
– Однажды я видел, как куропатка промышляет, как она кормится, едрена вошь... Это зрелище еще более затейливое, чем то, что мы видели. Незабываемое зрелище, как говорят сочинители. – Бегичев взглянул на Колчака, стараясь понять, слышит тот его или нет; угрюмый темноликий Колчак взгляда его не почувствовал, он был погружен в себя, в свои записи, и его карандаш оставлял на бумаге короткие рваные штрихи.
– И как же? – спросил Железников. – Как твоя куропатка промышляет? За мышами, что ли, по земле гоняется? Куропатка с волчьими зубами?
– Ага, с волчьими. Таким, как ты, все, что болтается меж ног, откусывает. Чтобы не размножались.
– Не лезь в бутылку, Никифор, я не хотел тебя обидеть.
– Меня обидеть трудно, ты это знаешь. А по части комарья куропатка – умница невероятная. Я видел одну... Встала на пригорке, головенку повернула встречь ветру, клюв распахнула... Ветер гонит комаров тучею и сам ей в клюв засовывает. Остается только разжевывать. Как в ресторации. Полчаса – и куропатка сыта.
Краем глаза Бегичев отметил, что Колчак сунул блокнот в карман и кивнул удовлетворенно: рассказ Бегичева он слышал.
За снежником, испятнанным заячьей топаниной и широкими мазками, будто дворник прошелся метлой – следами совы, – начиналась голая, без единой снежинки земля. Даже в пазах между камнями, в щелях и глубоких схоронках, где снег должен лежать все лето, до следующей зимы, снега почему-то не было; Колчак и это пометил у себя в блокноте: выходит, не везде вечная мерзлота забирает из пространства последнее тепло – она располагается линзами.
Два часа провели на берегу люди Колчака, но следов экспедиции Эдуарда Толля так и не нашли. Колчак сделал в дневнике соответствующую запись и первым направился к вельботу, уже вмерзшему в шугу.
А в нескольких тысячах километров от студеного севера одна красивая женщина думала о Колчаке.
Саша Колчак пообещал ей во время последней встречи:
– Как только вернусь из экспедиции – обвенчаемся. Жди!
Сонечка Омирова [20]уже подходила к той невидимой черте, переступив которую девушки становятся, по выражению сочинителей, «старыми девами». Дочь гражданского генерала – начальника Казенной палаты Подольской губернии – по бумагам, второго лица после губернатора (а по существу – первого), поскольку тот, вечно больной, одышливый, любящий вкусно поесть и сладко поспать, губернией уже не управлял.
Она была человеком строгих правил. Всегда держала свое слово. В ее предках числились воинственный барон Миних [21]и генерал-аншеф Берг – выходцы из Германии. Софья Омирова умела стрелять из револьвера и знала семь языков, чем иногда приводила Сашу Колчака в замешательство – тот знал только три. Впрочем, свои три он знал превосходно, мог объясниться с кем угодно: с дипломатом и юристом, с крестьянином и священником, Софья же Федоровна превосходно знала тоже только три – французский, немецкий и английский, – в остальных же, если разговор велся на других, затягивался и принимал сложный оборот, то ей нужно было делать в разговоре паузы, чтобы сводить концы с концами.
Человеком она была волевым и независимым – сказывались немецкие корни и, наверное, горячая кавказская кровь, текшая в жилах предков. Она не терпела возражений и в доме себя поставила так, что ее побаивался даже отец.
Сонечка Омирова отдыхала на Капри. Погода стояла золотая, дни были похожи друг на друга, полные света, тепла, голубого моря, цветов, птичьего пения и прогулок по кипарисовым аллеям, где с деревьев почему-то все время падали крупные, с мохнатыми лапами жуки.
Они должны были пожениться с Сашей Колчаком еще в прошлом году, после его возвращения из экспедиции, но обстоятельства сложились так, что Саше, издерганному, исхудавшему, вновь предстояло отправиться в экспедицию – искать барона Толля, и задуманное венчание отложилось. Иногда ее наполняла затаенная тоска, но это была тоска не по Саше, не беспокойство за его судьбу – было нечто другое, и она даже не понимала, что именно: печальное красивое лицо ее теряло краски, глаза делались блеклыми. Однако Софья Омирова умела быстро брать себя в руки, выдавливала из себя горечь, даже если она успела проникнуть глубоко, и ее лицо вновь становилось веселым, молодым, каким, собственно, и должно быть лицо незамужней женщины.
Впрочем, для посторонних печаль, терзавшая Софью Федоровну, была объяснима: недавно умер ее отец, действительный статский советник, так и не успев занять причитающееся ему по праву губернаторское кресло. Софья была ошеломлена его смертью – по ночам закусывала подушку и ревела, а утром вставала бледная, ослабшая, едва живал. Но молодость взяла свое, и она оправилась от потери.
Софья смотрела с белого, крашеного балкона на недалекое пронзительно-синее море, на островерхие, гибкие, как тростник, кипарисы и думала о Саше. В гибких макушках призывно гукали невидимые горлицы, шебуршились в ветках, пробавляясь молочными зернами, которыми были густо набиты крупные продолговатые шишки. В Малороссии тоже водились горлицы, но в родном Каменец-Подольске они были крупнее, сильнее здешних. Раньше они там не водились, но потом откуда-то из-за моря прилетели диковинные розовые птицы и повели себя очень воинственно: кроткие гукающие горлицы напрочь выдавили с городских улиц голубей. Вскоре голубей в Каменец-Подольске не стало.
При воспоминании о родных краях перед Софьей опять возникло лицо отца, и в уголках глаз неожиданно появились слезы. Она выдернула из рукава шелковый платок, пахнущий цветами, промокнула им глаза. Оглянулась: не видит ли кто ее слезы? Нет, она была одна.