Верховный правитель - Страница 49
Хотя Колчак преследовал совсем другую цель – отвлечь стрельбой внимание самураев от схватки в распадке.
Японский «гочкис» тем временем умолк – видимо, Ладейкин добрался со своими сибиряками-крепышами и до него, – винтовочная же пальба усилилась. Раздалось несколько гранатных взрывов.
– Третье и четвертое орудие – заряжай! – вновь скомандовал Колчак.
Как ни привыкаешь к орудийным выстрелам, а все равно они каждый раз рождают в ушах звон, из глаз вышибают цветные искры – у неопытного человека вообще могут порваться барабанные перепонки, – нет, к громовой пальбе привыкнуть невозможно. Недаром все старые пушкари ходят глухие и в разговоре подставляют к уху руку. Орудия грохнули спаренным залпом так, что у Колчака во рту стало сухо...
Минут через сорок внизу, под самым бруствером, показались люди, затем возник ловкий маленький Сыроедов, подпрыгнул, ухватился руками за камни и, подтянувшись, просипел:
– Братцы, помогите!
К нему метнулись двое батарейцев, ухватили под мышки, вздернули на бруствер. Лицо у Сыроедова было в крови.
– Сыроед, ты что, ранен?
– Нет. Мичмана убило. Мы его сюда притащили.
Группа охотников, которой командовал мичман Приходько, нашла-таки японцев, что вгрызались в землю, продалбливая штольню под батарею, – это они по ночам погромыхивали кайлами и ломами, выковыривая из породы целые валуны, в подкоп тот они намеревались заложить взрывчатку – слишком им мешала колчаковская батарея.
На бруствер подняли тело мичмана, положили около орудия. Из палатки, прикрывая плащом, принесли керосиновый фонарь.
Лицо мичмана было бледным, спокойным, к губам мертво припечаталась победная улыбка – он словно и не понял, что с ним произошло, еще находился в схватке, так, в схватке, разгоряченный, мичман и ушел на тот свет.
– Слишком уж он отчаянным оказался, – произнес Сыроедов виновато, – не уберегли мы его. И детская лопатка эта, которую он посчитал счастливой, такой удобной... в общем, она оказалась совсем наоборот, несчастливой. Против лома, ваше благородие, как известно, нет приема. Окромя, конечно, лома. Не уберегли мы его, – он косо глянул на мертвого Приходько, сморщился, – прости нас, мичман... не уберегли.
Сыроедов неожиданно по-ребячьи шмыгнул носом, смахнул с глаз по маленькой слезинке и опять, будто обиженный мальчишка, шмыгнул носом. Русский человек – не японец, которого к смерти готовят с пеленок, русский к смерти, сколько он ни живет на свете, никак не может привыкнуть: смерть – отдельно, жизнь – отдельно, как мухи и котлеты, потому русский так и горюет, когда у него убивают товарища.
Японские солдаты, наверное, умирают легко, хваля микадо за то, что предоставил возможность досрочно умереть и увидеть мир розового света и вечного блаженства. Хотя, кто знает, о чем думает японский солдат в последнюю минуту. Может быть, вспоминает о том, как родители, провожая сыновей на войну, устраивают юным солдатам их собственные похороны и поминки, как прощаются с ними, еще живыми, воют надсаженно за столом, захлебываются слезами, произносят прощальные речи и пьют горячее саке. И плачут не понарошку, плачут по-настоящему.
А русские никогда заживо не хоронят человека, пока он жив, по нему не плачут – плачут только тогда, когда он мертв.
– Как это случилось? – спросил Колчак. – А, Сыроедов?
– По-глупому, как всегда. Умной смерти не бывает, ваше благородие... Если только в красивых романах, в которых французских либо английских слов больше, чем русских. Он, – Сыроедов вновь шмыгнул носом и покосился на мертвого мичмана, – он пополз со своей детской лопаткой на самурая, а тот пульнул ему из ружья в грудь. Попал прямо в сердце. Вот и все.
Колчак вздохнул, глянул в темноту, за бруствер, где вольно разлеглась чудная ночь, вновь затихшая, спокойная – ни одного звука в ней, ни одного огонька, все будто утратило дыхание, умерло. Лейтенант чувствовал себя виноватым перед этим мальчишкой, виноватым за то, что он жив, а мичман мертв. Рядом с ним стоял Сыроедов, не шевелился – тоже смотрел в ночь, вздыхал и думал о чем-то своем.
– Надо бы тело мичмана переправить в Санкт-Петербург либо на Орловщину, в его имение, – сказал Колчак, поймал себя на том, что дыхание у него сделалось хриплым, просквоженным, словно он опять очутился в ледовой промоине на Земле Беннета – сейчас дыхание обязательно перехватит, сердце остановится, – помял пальцами шею, стараясь выровнять дыхание, сделать его беззвучным, но это ему не удалось. – Только как это сделать – не знаю, – сказал он.
– И я не знаю, – удрученно пробормотал Сыроедов. – Останется он лежать тут, как наши ребята, в земле Маньчжурии, маманька с папанькой будут вспоминать его только в мыслях да петь печальные песни...
– М-да, не самая лучшая доля для солдата.
– Говорят, в Петербурге, ваше благородие, появился модный вальс. «На сопках Маньчжурии» [103]называется. Дамочки очень любят его танцевать.
– Чего не знаю, Сыроедов, того не знаю. Не слышал.
Плыла над землей тихая черная ночь. Не было в ней ни одного светлого пятнеца – все черным-черно, все угрюмо, пустынно, враждебно.
19 декабря 1904 года артиллеристы Колчака были потеснены. Англичане подкинули солдатам микадо горные пушки, которые можно легко перебрасывать с места на место, и пулеметы последней, усовершенствованной модели. Японцы начали поливать свинцом батарею едва ли не в упор.
Затем самураи предприняли несколько попыток выбить русских из Орлиного Гнезда и со Скалистых Гор. Колчаку пришлось развернуть два небольших орудия и бить картечью едва ли не по самурайским головам.
Огонь возымел действие: японцы, грохоча ботинками и прикладами «арисак», проворно покатились вниз, смяли двух офицеров, бесполезно размахивающих саблями, – солдаты их не боялись, и остановили свой бег лишь в истоптанном заснеженном логу.
Колчак почти не спал все эти дни, глаза у него воспалились, из уголков сочился гной, легкие хрипели, но он на свои болячки уже не обращал внимания, ему было наплевать на них. Было горько от того, что он видел.
Вокруг погибали люди, много людей. Японцы лезли на Скалистые Горы как ошалелые, скалили крупные желтые зубы, сипели, задыхаясь от усталости, палили из «арисак» во все подозрительное, чаще всего – в тени, прячущиеся за кустами и камнями, патронов у них было много, военная промышленность Японии работала на полную катушку. Русские пядь за пядью сдавали свои позиции, уступали землю, которую уже стали считать своей.
Была сдана Заредутная батарея, следом – Куропаткинский люнет, [104]Китайская стенка, Малое Орлиное Гнездо. На рейде сгорели боевые корабли «Баян», «Победа», «Пересвет». Батарея Колчака не сдавалась, японцы никак не могли к ней подступиться – слишком выгодные позиции она занимала и защищена была превосходно, с умом, сколько ни пытались орущие солдаты микадо вскарабкаться на нее и опрокинуть артиллеристов – ничего у них не получалось, японцы сами всякий раз оказывались опрокинутыми.
А потом лейтенант получил приказ не стрелять во врага. Предательский приказ. Он готов был плакать от унижения: его помимо собственной воли заставляли опустить руки – точнее, поднять их. Это было равносильно сдаче в плен. Лейтенант закусывал губы до крови, от боли немного приходил в себя, дергал нервно головой, темное худое лицо его темнело еще больше.
Упорно поговаривали о капитуляции Порт-Артура: генерал Стессель, [105]дескать, ведет успешные переговоры с японцами. Колчак, слыша эти разговоры, лишь морщился, будто от зубной боли, он понимал: японские штыки, освободившиеся здесь, в порт-артурских скалах, немедленно будут переброшены в Маньчжурию, где нет ни толковых укреплений, ни тяжелой артиллерии – японцы сделают все, чтобы раздавить окопавшуюся там русскую армию.
К Колчаку подошел небритый, с погасшими глазами Сыроедов; он начал отпускать бороду – раньше брился, а сейчас перестал, изо рта у него несло чесноком: Сыроедов от всех болезней, простуд и отрав лечился одним лекарством – чесноком, ничего другого не признавал.