Верховный правитель - Страница 14
– Для чая? – поинтересовался Бегичев. – У нас же чайник есть.
– Нет, не для чая.
– А для чего?
– Увидишь, – расплывчато ответил Железников. – Это суприз.
Через несколько минут он достал из деревянной коробки, которую обычно прятал под широкой лавкой рулевого, среди множества других хозяйственных коробок, десяток небольших синеватых яиц, покрытых мелким крапом, сунул их в котелок.
– Что это? – спросил Бегичев.
– Самое полезное из того, что сейчас можно найти на расстоянии пятисот верст. Бери в любую сторону – хоть на юг, хоть на запад, хоть в обратном направлении. Александру Васильевичу это будет очень полезно. – Железников покосился на Колчака, сидевшего на продуктовом ящике, вытащенном из вельбота. Колчак, сосредоточенно морща темный лоб и жуя губами – привычка эта появилась у него после того, как начали выпадать зубы, – что-то писал в блокноте, нервно подергивал одним плечом и снова жевал. – Потому как в яйцах этих, – продолжал Железников и поднял указательный палец, – свежих, на которых еще не успели посидеть кайры, [41]много всяких пользительных веществ. Очень это помогает, когда человека начинает допекать цинга.
Бегичев, сощурив глаза, посмотрел на Колчака, подумал, что солнце разыгралось в эти часы неожиданно сильно, сильнее обычного, сделалось по-южному ярким, лейтенант запросто может опалить еебе глаза – бумага, снег, наледи, все, что белое, сверкает так, что слезы у одного из поморов, словившего «зайчики», льют из глаз в три ручья, не переставая, – скоро льдина начнет подтаивать от теплых слез.
– Да, свежие яйца для цинготника – лучше лука, – согласился он, вспомнив, как пытался в лечебных целях потчевать Колчака луком. – Главное, чтобы яйца в кипятке не лопнули. Не то вся пользительность из них вытечет.
Но Железников знал, что делал: он яйца опустил в тающий лед, не в воду, если бы опустил в воду – обязательно бы лопнули, улыбнулся понимающе – сам, мол, с усам, – хлопнул Бегичева по плечу.
– Сколько их у тебя тут, – Бегичев приподнялся, стрельнул одним глазом в котелок, – а? – Яйца в котелке сгрудились плотно, будто в кайрином гнезде, защищенном от холода и лютых прострельных ветров. – А?
– Одиннадцать штук. По одному нам, остальные – Александру Васильевичу.
– Нам не обязательно. Все – Александру Васильевичу.
– Все – нельзя. Он не возьмет.
– Чего так? Уговорим! – Брови на лице Бегичева подпрыгнули, он посчитал все правильно: никто в экспедиции, кроме Колчака, пока не проявлял цинготного беспокойства, все, кроме лейтенанта, были здоровы.
– Не уговоришь. Я уже пробовал... Да и повод у меня есть. – Железников привстал, добродушным медведем навис над костром, достал из одного кармана одну бутылку «монопольки», [42]из другого другую. Поставил бутылки на лед. Спросил, прищурившись оценивающе, будто коня торговал у цыган на рынке: – Понял, чем дед бабку донял?
– Неужто...
– Да. Полукруглое число.
– А-а... – Бегичев вновь покосился на Колчака.
– Возражать не будет. Этот вопрос с их благородием уже обсужден. – Железников выразительно пощелкал пальцами, вновь склонился над костром, над закопченным котелком, в котором лежали кайриные яйца.
Это были самые безмятежные часы, проведенные спасательной группой Колчака за всю экспедицию.
Они сидели на льдине, как на неком пароме, посматривали вниз, в пузырчатую воду, пили из оловянных и алюминиевых матросских кружек «монопольку», шумели и точно шли на север – льдина, словно кем-то управляемая, никуда не сворачивала, быстрым своим ходом вызывая восхищение и одновременно опасение – а вдруг этой льдиной командует нечистая сила? Бегичев похохатывал неверяще, скреб пальцами щетину на зачесавшихся, обожженных солнцем щеках и прикладывался к кружке; Колчак, работяги-поморы и Ефим молчали, Железников подыгрывал Бегичеву: то на губах бренчал, теребил их пальцами, исполняя популярную народную мелодию, то рассказывал что-нибудь веселое, то кряхтел и стонал, изображая бабку-инвалидку, форменную ведьму, испортившую ему детство, – от некого внутреннего восторга, подступившего к нему, от внезапной легкости, оттого, что сегодня ярко светило солнышко и крутом безмятежно голубела вода. Море неожиданно обрело звучный, южный цвет, оно все время меняло окраску: было черным, было бутылочно-зеленым, было синим, с чугунным налетом, сейчас стало голубым. День удался.
Железников чувствовал себя удачливым, везучим человеком, способным вброд перейти море, перепрыгнуть через горы, ему хотелось часть своей души – впрочем, чего там часть, всю душу – подарить людям, находившимся на льдине вместе с ним, и он старался как мог.
Вельбот поскрипывал снастями – он был на этой льдине барином, наездником, уработавшимся до пота, теперь «барин» отдыхал, – светило солнце, шипело, плескалось соленой водой море, бросало в людей тонкие, звенящие, будто стекло, льдинки, заигрывало, веселило душу, и люди отзывались на это веселье своим весельем.
Даже Колчак и тот улыбался, сидя на поставленном на попа ящике, тянулся оловянной кружкой ко всем поочередно, чокался, отпивал немного «монопольки» и снова тянулся кружкой к своим товарищам. Вареные яйца кайры он съел безропотно, вняв утверждению Железникова о том, что «более сильного врага у зубовыпадания, чем кайриные коки, нет», все остальные съели по одному яйцу и были довольны.
Яйца оказались свежие, ненасиженные – Железников не обманул – и по вкусу мало чем отличались от куриных.
– У всех птиц яйца одинаковые, – с видом знатока заявил Железников, потеребил пальцами губу, – вкусом друг от друга не отличаются. Что у ворон, что у перепелок, что у грачей, что у кур. Отличаются только размером.
– Это что ж получается, ты все эти яйца пробовал? – выдернув трубочку изо рта, изумленно спросил якут. – И вороньи, и этих самых... грачей?
– Все пробовал.
– И боги птиц не наказали тебя?
– Как видишь – нет!
– Однако, – пробормотал Ефим и сунул трубочку обратно в рот.
Веселье продолжалось.
Но недаром говорят, что смех к добру не приводит, если человек много смеется – обязательно должно что-то случиться.
До утра решили со льдины не сниматься. Разбили палатку, в лед вогнали костыли, потуже натянули веревки, чтобы палатка не дергалась, не заваливалась, если в ночи вдруг подует ветер и начнет трепать плавающие льды. Внутри палатки установили пару распорок, выколотив для них углубления, чтоб те не скользили, постелили брезент, сверху бросили несколько оленьих шкур, Бегичев на полную силу раскочегарил норвежскую керосинку – жилище получилось уютное.
Спать улеглись довольные – день выдался хороший.
Бегичев укладывался дольше всех, ворочался, вздыхал, сморкался – расчувствовался отчего-то боцман: то ли Волгу свою, с протоками-ериками и многопудовыми осетрами вспомнил, то ли по зазнобе затосковал. Если затосковал по зазнобе, то дело опасное – соскучившийся мужик может и за винтовку не дай Бог схватиться, сгоряча обязательно начнет стрелять, и тогда беда обязательно опустится на людей.
Пока она витает над головами в пространстве – ничего страшного, просвистит по-разбойничьи над макушкой и исчезнет, но когда приземлится и начнет чистить лапы у чьего-то порога, тогда худа не избежать.
Затосковал боцман по дому своему, по Большой земле, явно затосковал... Колчак относился к такой тоске сочувственно, но ничего Бегичеву не говорил, не успокаивал – предпочитал молчать. А что он, собственно, мог сказать, какие слова? Он и сам находился в таком же положении, как и Бегичев.
Наконец Бегичев улегся, хрустнул костями и успокоился.
Было слышно, как совсем рядом шумит вода, лопается в ней что-то, бурчит, лопочет; вода ведь – тоже живое, все хорошо ощущающее существо, такое же, как и человек. Во всяком случае, в это хотелось верить.
У Колчака ныла щека, ныли зубы – глухо, далеко, очень противно, зубная боль всегда бывает очень противной, но что он мог сделать здесь, за тысячу километров от ближайшего поселения? Похоже, через день-два он потеряет еще пару зубов. Внутри возникла жгучая тоска, обварила его, Колчак вздохнул, прикусил нижнюю губу.