Верховный правитель - Страница 115
Кровак спешил к начальству доложить, что задание он выполнил и за это полагается благодарность не только словесная.
Через двадцать минут майор Кровак вернулся в вагон. Прислонив руку ко рту, он подышал в усы.
К нему подошел Занкевич:
– Ну что?
Кровак смущенно отвел глаза в сторону и перестал дышать.
– Ничего хорошего.
– Это не ответ, майор.
– В семь часов вечера произойдет передача Колчака и Пепеляева представителям Иркутского политич... Иркутского революционного правительства – названия официальных властей менялись в Иркутске едва ли не каждый день, запутаться было немудрено.
Занкевич сжал кулаки:
– Это же... Это же подло! Это предательство!
Майор раздраженно приподнял одно плечо:
– Не мое это дело, генерал! Я получил приказ союзного командования!
– Когда, вы говорите, это произойдет?
– Сдача назначена на семь вечера.
– Мерзко как! Бр-р-р! – Занкевич окинул Кровака брезгливым взглядом и вышел из вагона.
Передача состоялась не в семь часов вечера, а в девять. Вагон, цветисто украшенный флажками союзных держав, оцепили дружинники. Грохоча промерзлыми сапогами и оскальзываясь на ступеньках, в вагон поднялся капитан Нестеров. Небрежно вскинул руку к голове, представился:
– Заместитель командующего войсками...
Через несколько минут Колчака и Пепеляева вывели на перрон.
Пепеляева было не узнать – лицо расплылось, стало плоским, как блин, губы дрожали, он всхлипывал. Колчак, напротив, был спокоен. Анну Васильевну никто не задерживал, но она не пожелала оставаться на воле и добровольно, вслед за Колчаком, пошла в тюрьму.
Был морозный вечер пятнадцатого января 1920 года.
То, что гуляло в воздухе, было у всех на устах, но во что не Хотелось верить – как вообще не хотелось верить в низость человеческой натуры – произошло. Союзники – и чехи, и Жанен – окончательно предали Колчака. Собственно, другого от них и ожидать было нельзя.
Камера номер пять губернской тюрьмы, которую отвели Колчаку, была маленькая: восемь шагов в длину, от зарешеченного тусклого оконца, в котором никогда не мыли стекло, и четыре шага в ширину, от стенки до стенки.
Пахло в камере пылью, мышами и пауками, из нор в углах тянуло сыростью и плесенью, судя по размеру дыр, там обитали крысы.
Колчак, глянув на эти норы, почувствовал, как к горлу подступила тошнота.
К одной стене была привинчена жесткая железная кровать, у которой вместо сетки была вставлена плоская ленточная решетка, скрепленная болтами, больно впивающимися в тело, у другой стены находился грязный железный столик и врезанный ножками в пол камеры неподвижный табурет. Над столом, криво съехав в одну сторону – но не настолько, чтобы с нее шлепалась посуда, – висела «кухонная» полка. В углу стояла параша – обычное мятое ведро с гнутой ржавой ручкой, а также таз и кувшин для умывания.
В тяжелой железной двери было прорезано окошко с задвижкой – для передачи пищи. Судя по блеску задвижки, камера эта не простаивала, в ней постоянно находились люди.
«И где же они теперь? – устало и равнодушно подумал Колчак, садясь на жесткую железную койку. – В каких нетях обитают, где их души?» Напряжение, в котором он находился весь последний месяц, спало окончательно, осталось лишь спокойствие и полное равнодушие к своей судьбе. Он уже не удивлялся тому, что сделали с ним союзники. Союзники спасали свои шкуры и награбленное, ставя удачно добытое добро выше собственной чести и головы Колчака. Собственно, иными они быть не могли.
Над окном для передачи пищи темнел тусклый стеклянный глазок – волчок, чтоб наблюдать за заключенным. Колчак вздохнул и отвернулся от волчка.
Через несколько минут погас свет. Вообще-то свет в тюрьме гасили очень рано – в восемь часов вечера, но на этот раз задержались с отключением рубильника – ради «высокого гостя».
Колчак остался один в кромешной темноте, совсем один – в камеру не проникал даже самый малый лучик света, густая страшная темнота выдавливала глаза, холодным обручем стискивала лоб, затылок. Колчак застонал.
В камере было холодно, и Колчак не стал снимать с себя шинель. Шинель у него тоже была холодная, солдатского покроя, правда, сшитая из хорошего сукна. Анна Васильевна лишь недавно утеплила ее. У Колчака от прилива нежности, благодарности зашевелились губы, глаза сделались влажными.
Чем, каким аршином измерить беду, в которую он попал, как, каким способом отодвинуть катастрофу, небытие, надвигающиеся на него. Впрочем, ему было все равно: раз на роду написано умереть – он умрет.
По коридору, посвечивая себе фонарем, с грохотом пробежал тюремщик, сапоги его гулко впечатывались в пол. Колчак отер глаза ладонью, прислушался. Тюремщик начал что-то кричать. Слова были смятые, невнятные, но все равно Колчак разобрал, что тот кричал:
– Готовьтесь, белые суки, к своему последнему часу. Всех вас пустим на корм собакам. А Колчана вашего – в первую очередь!
Все повторяется: в Севастополе озлобленные матросы тоже звали его Колчаном, и этот очесок туда же. Холодный обруч сжал голову сильнее, чернота же немного разредилась – к ней привыкли глаза.
Утром Колчака вызвали на первый допрос.
День – коротенький, как воробьиный скок, совсем зажатый, съеденный зимой, неприметный в иные разы, увеличивался, будто резиновый, набухал болью и кровью, свет в нем делался красным, всякое движение вызывало боль, внутренний протест, стоны, нежелание жить. Это, наверное, может знать только тот Человек, который хоть раз сидел в тюрьме и был подвергнут допросам. В гражданской бойне военнопленных в общем-то не бывает, бывают лица совсем иного пошиба, к которым противоборствующая сторона ни за что не снизойдет, не помилосердствует – в гражданской войне противника, попавшего в плен, не милуют, а уничтожают. Тем она и страшна, гражданская война.
И особенно страшна она в России.
Допрашивала Колчака чрезвычайная следственная комиссия, возглавляемая главным иркутским чекистом С. Г. Чудновским.
Первый допрос не был продолжительным, но он показался Колчаку безмерно длинным, как тот короткий день – он тоже показался очень долгим.
Самое любопытное – и загадочное, – что через три дня после ареста Колчака по красноармейским штабам и ревкомам было разослано специальное телеграфное послание. Называлось это послание так: «Телеграмма Сибирского ревкома и Реввоенсовета 5 армии всем ревкомам в Восточной Сибири об аресте Колчака». Под посланием стояла дата – 18 января 1920 года.
Телеграмма гласила: «Именем Революционной Советской России Сибирский революционный комитет и Реввоенсовет 5 армии объявляют изменника и предателя рабоче-крестьянской России врагом народа и вне закона, приказывают вам остановить его поезд, арестовать весь штаб, взять Колчака живого или мертвого. Перед исполнением этого приказа не останавливайтесь ни перед чем, если не можете захватить силой, разрушьте железнодорожный путь, широко распубликуйте приказ. Каждый гражданин Советской России обязан все силы употребить для задержания Колчака и в случае его бегства обязан его убить. Председатель Сибревкома Смирнов, Реввоенсовет 5 Грюнштейн, /ВРИД/ командарма 5 Устичев».
Стиль и язык документа, как принято говорить в таких случаях, сохранены. Нарушать аромат и «образованность» времени нельзя. История за такие шалости может жестоко наказать...
Но вернемся к телеграмме. Послана она была восемнадцатого января. Колчак же был арестован пятнадцатого января, а восемнадцатого он уже сидел в губернской тюрьме. Что за всем этим кроется? Разгильдяйство, нежелание иркутян делить с кем-либо лавры, обычная неосведомленность, тупость, хитрая игра?
Но председатель Сибревкома И. Н. Смирнов, он-то точно знал об аресте Колчака. В это же время на должность коменданта Иркутска заступил некий Блатлиндер, более известный под фамилией Бурсак. У Блатлиндера в памяти день семнадцатого января отложился очень хорошо – именно семнадцатого он докладывал Смирнову о том, как проходят допросы Колчака и Пепеляева.