Верховный правитель - Страница 112
Переговоры были половинчатыми. Политцентр соглашался за Колчака пропустить к морю всех иностранцев, что воевали здесь, грабили Сибирь, дать им вывезти наворованное добро – двадцать тысяч вагонов только у одних чехов, это же чуть не вся Россия! – дать возможность беспрепятственно выехать иностранным миссиям, но не пропускал «золотой эшелон». Жанену же очень не хотелось отдавать «золотой эшелон», больно уж сладкий был кусок.
Коса нашла на камень. Колчаковский литерный поезд продолжал мозолить глаза нижнеудинским дружинникам. Они уже несколько раз прорывались на станцию, но, узнав о числе пулеметов, охранявших Колчака, откатывались назад.
– Погодьте, погодьте! – кричали они в сторону вагонов. – Мы скоро мортиру прикатим, на прямую наводку поставим, живо стекла повышибаем!
Один раз им с крыши дали очередь под ноги. Взрыхлили снег, в воздух полетела серая ледовая пыль. Пыль рассеялась – на перроне ни одного дружинника. Все попрятались за угол здания. Выглянули оттуда испуганно один раз, другой и затихли.
Приближался новый, 1920 год. Но предстоящий праздник ничего радостного не сулил.
В канун Нового года Колчак пришел в вагон офицеров охраны. Приказал:
– Соберите солдат!
Солдат было много – пятьсот человек, и они не могли поместиться в один вагон.
– Тогда пусть явятся представители, один от десяти человек, – велел Колчак.
Это было можно. Офицеры молчали – понимали, что Колчак должен сказать что-то очень важное. Колчак тоже молчал, угрюмо поглядывал в окно, ждал, когда соберутся все.
Солдаты приходили тихие, подавленные, ни одного громкого возгласа, ни одной бодрой нотки в разговоре.
– Я собрал вас затем, чтобы поблагодарить за верную службу, – сказал Колчак и замолчал. Слова ему давались с трудом, он почти не мог говорить, в горле что-то застревало, мешало дышать, из груди доносился хрип. Он поморщился. – Наверное, каждому из вас я мог бы сказать что-нибудь хорошее и слова бы для каждого нашел свои, но не могу, нет сил. Простите меня!
Собравшиеся молчали.
– Вы видите, что происходит, – продолжал Колчак, – мы очутились в кольце. Одни. Недалеко от нас находится генерал Каппель, но он вряд ли сумеет пробиться к нам. Связи с ним никакой...
Колчак пробовал говорить быстрее, обычным своим голосом, без срывов и хрипа, но это у него не получилось, к секущей боли в спине добавилась боль в сердце, он тяжело вздохнул и замолчал.
Собравшиеся тоже молчали.
– Я не хочу, чтобы вы попали в молотилку вместе со мной. Молотилка может быть жестокой, она не пощадит никого, ни правых, ни виноватых. – Колчак покосился в темное, затянутое сверкучим инеем окно. В вагоне сильно пахло керосином. Наверное, какой-то неуклюжий криворукий солдат, заправляя фонарь, пролил драгоценную влагу. С керосином было плохо даже в колчаковском поезде. – Вы свободны, – сказал Колчак, опять замолчал и после паузы заговорил вновь: – Я освобождаю вас от всяких обязательств передо мною. В штабном вагоне есть несколько ящиков водки. Заберите их, чтобы было с чем встретить новый тысяча девятьсот двадцатый год. Пусть он будет для вас лучше года уходящего, тысяча девятьсот девятнадцатого.
Собравшиеся продолжали молчать. Лица у людей были подавленными.
– Еще раз спасибо вам за все, – сказал Колчак и тяжело, по-старчески держась за поясницу, поднялся.
Вагон офицеров охраны он покинул в таком гнетущем молчании, что у некоторых даже зашевелились волосы на голове: все хорошо понимали, что происходит.
Честно говоря, Колчак думал, что охрана, получив свободу, все-таки останется с ним – ведь, кроме его индульгенции, есть еще и совесть, а совесть должна была приказывать солдатам остаться. Но утром выяснилось, что вагоны охраны пусты. С Колчаком остались только офицеры.
Это было ударом. Более того, подействовало так, что к вечеру следующего дня Колчак поседел окончательно. Седина была у него и раньше, но не густая, а сейчас он поседел сильно, сплошь.
Новый, 1920 год Колчак встретил в вагоне, в том же промерзшем литерном салоне, все там же, в опостылевшем Нижнеудинске, под прицелом двух пулеметов, которые изменившая Колчаку прислуга разворачивала то в одну сторону, то в другую, чтобы пулеметы окончательно не вмерзли в крышу.
Казалось, что по движению пулеметных стволов можно было понять, как идут переговоры генерала Жанена с восставшими, в чью сторону склоняются весы.
– Да, жаль, что мы с вами не остались в Японии, – выпив шампанского, неожиданно произнесла Анна Васильевна и заплакала.
Милое удлиненное лицо ее постарело, высохло, она поняла это, прижала пальцы к щекам:
– Я подурнела, Александр Васильевич?
Он потянулся к ней, подхватил вялую холодную руку, прижал к губам пальцы. Произнес тихо:
– Я очень люблю вас, Анна Васильевна!
Она заплакала сильнее.
– Не расстраивайтесь, Анна Васильевна, – попросил Колчак. – У нас с вами была такая жизнь, какой не было ни у кого. Каждый прожитый день способен родить в душе тепло. На том свете я буду вспоминать нашу с вами жизнь и вас.
Он понимал, что несет чушь, произносит не те слова, не о том говорит. Ему надо было успокаивать Анну Васильевну, а он ее расстраивает. Да и вообще, может, сейчас лучше помолчать, чем что-то говорить, молчание почти всегда бывает сильнее самых убедительных речей.
Он вновь налил шампанского в ее бокал. Себе налил водки, чокнулся с Анной Васильевной.
– Я очень жалею, что доставил вам столько бед, – произнес он тихо, каким-то мертвенным, почти лишенным красок голосом, – и вообще часто бывал неправ по отношению к вам. Простите меня!
Анна Васильевна заплакала еще сильнее.
– Простите меня! – вновь тихо и виновато пробормотал Колчак.
Анна Васильевна недавно переболела испанкой, лицо ее, казалось, до сих пор хранило в себе жар хвори, в глазах застрял страх, ей было плохо, но она понимала, что Александру Васильевичу еще хуже, чем ей.
Потому она и плакала. Не за себя плакала – за него. Поскольку знала: он не заплачет.
В новогоднюю ночь Анна Васильевна осталась у Колчака в купе – раньше такого не бывало, Колчак старался не афишировать свои отношения с Тимиревой, но в этот раз соблюдать приличия не было ни сил, ни желания.
Ночью мороз загремел такой, какой в этих местах бывал редко – под шестьдесят. Было слышно, как за стенками вагона ворочались, вздыхали, будто живые, сугробы. Им было холодно. Денщики топили вагон всю ночь, не давали печи затихнуть ни на минуту – та гудела голосисто, рявкала, потом вдруг начинала петь басом, затем бас, словно у печки где-то в боку образовалась дырка, превращался в фальцет, фальцет же через несколько мгновений переходил в тоненькое комариное пищание. Денщики выдохлись, но тепло в вагоне сохранили.
Ночью первого января 1920 года чехи громогласно объявили, что берут Колчака под свою защиту. Это означало арест.
К Колчаку незамедлительно явились несколько офицеров охраны – те, что решили остаться с ним до конца. Лица этих молодых людей были обеспокоены.
– Это ловушка, Александр Васильевич, – заговорили они горячо, сразу в несколько голосов, – надо бежать!
– Куда? – устало и безразлично спросил Колчак.
– В Монголию! Только туда. Граница недалеко, кони есть, оружие есть. А, Александр Васильевич?
– В такой мороз, без теплой одежды, без продуктов? Со мной Анна Васильевна, ее бросить нельзя.
– Анну Васильевну никто не тронет. Она – самый обычный, самый рядовой сотрудник отдела печати Совета министров. За Анну Васильевну не беспокойтесь.
– Нет, – произнес Колчак после некоторых раздумий.
– Мы вас переоденем в рядового конвойца, в солдата, все сделаем так, что комар носа не подточит... А, Александр Васильевич? Вы же видите, здесь оставаться нельзя.
– Вижу, но покинуть эшелон не могу. И Пепеляев свой вагон не покидает.
– Пепеляев – ничтожество, – горячо проговорил один из офицеров. – Для того чтобы это понять, не надо быть проницательным.
– Нет, все равно не могу покинуть эшелон, – вновь произнес Колчак и почувствовал, как у него нервно задергалась щека, прижал к ней холодные подрагивающие пальцы и отрицательно покачал головой.