Вепрь - Страница 13
– Позвонить бы. – Готовый удовлетвориться его отказом – сделал все что мог! – и с чистой совестью вернуться к Обрубкову я повел себя вызывающе. – Знаю, о чем вы думаете. Сейчас, думаете, врать начнет про важные обстоятельства, сопляк. Да нет, не стану. Звонок, признаться, ерундовый. Так, с приятелем поболтать. Скучно тут у вас.
– Проводи, – бросил Ребров-Белявский татарину.
После чего отвернулся и, тяжело ступая, пошел в дом. Я остолбенел, глядя ему в спину. А где негодование патриция? Где «вон отсюда»? Где прибаутка о «сверчках и шестках»?!
– Не знаешь, о чем думаю, – сказал Алексей Петрович через плечо, словно бы и не ко мне обращаясь, да так оно, в сущности, и было. – Я вообще не думаю. Раньше надо было думать. А теперь-то, знать, пора…
Что «пора», я уже не расслышал. Алексей Петрович скрылся внутри.
– Ходи за мной, – равнодушно позвал Ахмет, указывая дорогу.
Мы обогнули угол, и татарин пустил меня в господские хоромы с черного хода.
Когда-то ходы назывались «черными» оттого, что пользовались ими кучера, лотошники, челобитчики, богомольцы, погорельцы и еще пропасть всякого сброда, именуемого «чернью». Проникали сквозь них и более родовитые господа: арендаторы, приказчики, лавочники, скупщики и кредиторы. То есть, уже те, кто мог бы захаживать и через парадное, но как-то не захаживал. Эту этимологическую справку мне выдал по доброте душевной гардеробщик из кафе «Перекоп», живописуя нравы и быт московской аристократии. Лучшую часть своих юных лет гардеробщик провел, именно охраняя эти самые черные ходы, и потому знал о них многое. Например, что персоны, грамматически более из категории прилагательных, нежели существительных, – беглые, поднадзорные, упившиеся, рассчитанные и застигнутые врасплох, – использовали черный ход исключительно как выход. Причем, застигнутые всегда успевали откупиться. Рассыльных и посыльных это, разумеется, не касалось. Отдельной статьей у него проходили «уличные», каковых в момент прохождения можно было ощупать и, при известном везении, кое-кому задрать юбку. Данную статью гардеробщик вспоминал с особенным удовольствием. Полагаю, самое сильное впечатление детства. В бывшем доходном доме на Суворовском, где я живу и поныне, запасной ход с понятием «черный» связывает разве что вечная темень, вызванная постоянно разбитой хулиганами лампочкой.
Мы с Ахметом проследовали по коридору до лестницы на следующий этаж. Там я попал в кабинет хозяина, обставленный плюшевой мебелью. Судя по книжным полкам, Алексей Петрович был не чужд просвещению. Двести томов «Библиотеки всемирной литературы» и «Большая советская энциклопедия» в полном сборе тому свидетели.
До Губенко я дозвонился сразу.
– Серега! – обрадовался мой беззаботный товарищ. – Ты где, Серега? А мы тебя обыскались! Арзуманова в панике! Хотела заявление в ментуру тащить, да ей Гольденберг отсоветовал! Сказал, что ты в Таллин двинул и готовишься финскую границу пересечь. Короче, успокоил, как мог.
– Совсем озверели?! – Я чуть не выронил трубку. – Ты же сам отправил меня к своему дяде Гавриле, сукин ты сын! Тридцать пачек «Беломора» еще припер и убедил, что лучших условий даже в Переделкино не сыщешь! Письмо ему, подлец, написал в две страницы!
– Так ты у Степаныча?! – Возбужденный голос Губенко то и дело перебивался каким-то подозрительным треском. – А мы тебя обыскались! Гольденберг уже обращение в Хельсинкскую группу составил! Как он? Все такой же?
– Борь, – я оглянулся на Ахмета, но тот явно не проявлял интереса к разговору. – Ты дядю-то своего хоть раз в жизни видел?
– А что? – притих мой товарищ в далекой столице. – Слушай, Серега… Пьян я был тогда. Ни хрена не помню. Потом еще у кого-то в общаге добавил. Кажется, пива с водкой. Ну, чпок – ты знаешь.
– Меня твой дядя честных правил интересует, а не где ты ханку трескал! – Я стал заводиться. – Я тебе рыло набью, когда вернусь! Что уже под большим вопросом!
– Под чем? – заволновался Губенко. – Ну, мать пристала как репей: «Съезди да съезди! Познакомься хоть с родственником!» Он-де в Москве лет тридцать не показывался!
– Что еще о нем знаешь?
– Да разное. Что герой, что инвалид, что егерем трудится в каких-то Пустырях. С одной-то рукой! Даже схему подробную начертала… Серега, я же родственников, сволочей этих, терпеть не могу! Но схема осталась. А тут ты со своим памфлетом: «Желаю, мол, советскую власть обосрать в художественной форме!..» Серега! А что, междугородние звонки уже не прослушиваются?
– Прослушиваются, – отозвался я в сердцах. – Слышишь треск?
Я представил, как Губенко бледнеет.
– Борь, не ссы! Я пошутил!
– Вам Бориса? – раздался в ответ едва различимый приглушенный голос. – Он в ванной! А что передать?
– Передайте ему общую тетрадь, две пачки махры и конвертов с обратным адресом, – сказал я, досадуя скорее на себя. – Больше на Лубянке ничего не принимают.
Ответом мне были короткие гудки.
– Все. – Бросив трубку на рычаг, я обернулся к татарину – Хана, по-вашему.
Ахмет кивнул и молча проводил меня на улицу. Домой я вернулся с чувством исполненного долга.
– Давай ко мне переедем, – предложил я Насте ночью. – И бабушку твою заберем. Ей без разницы, где вязать. Там даже лучше. Там батарея центрального отопления.
– Это ты мне предложение делаешь?
– Да, – подтвердил я. – Сложносочиненное.
– Нет, – сказала Настя, отворачиваясь к стене. – Нет. Потом, быть может.
Позже она меня разбудила. Она металась в тяжелом бреду.
– Папа! – стонала Настя. – Он сзади, папа! Берегись! Клыки!
Опять ей снился вепрь. А кому он здесь не снился? Я прижал Настю к себе, погладил по голове, и она затихла.
На следующее утро я сел за свой печатный станок и набросал первый абзац антиутопии: «Минуло тридцать лет, как члены Политбюро в последний раз лицезрели своего Генерального секретаря. И все эти годы его образ окружала таинственная завеса каких-то гнусных домыслов. Сначала страну наводнили слухи. Слухи ползли и множились. С ними велась беспощадная борьба. Репрессии не искоренили брожение в умах, но лишь усугубили его. По здравом размышлении руководители государства оставили массы в покое. Слухи пошли на убыль. Народ постепенно привык к тому, что вождь его – затворник. Народ ко всему привыкает. Особенно когда это не сказывается на ценах. Генеральный секретарь по-прежнему визировал все судьбоносные указы, по-прежнему утверждал бюджет и назначал министров. И только его личный, допущенный к телу референт знал, что империей правит вепрь».
Перечитав абзац, я остался доволен. Дело сдвинулось с мертвой точки.
В отличном расположении духа я оделся, встал на лыжи и покатил на дальнюю вышку. Я отправился исполнять ритуал бескровного жертвоприношения. Я представлял себя жрецом, а кабанов – священными бестиями, от благоволения которых зависели мир и покой в нашей странной семье. Я гнал от себя мысль, что прикармливаю животных на убой.
Мне доводилось уже присутствовать на «царской» охоте. Не далее как в прошедшее воскресенье с вышки гремели выстрелы. Близорукий партийный бонза выпустил целую обойму в дородного отца семейства, пока самки с хрюканьем гнали свой выводок назад к лесу. Бонза выбрал самую крупную мишень, соответствующую его общественному положению. Пару ему в потехе составлял директор совхоза-миллионера «Светлый путь». По диковинному совпадению фамилия его была Александров. Однофамилец комедиографа держался молодцом: он первым же патроном подстрелил худосочного поросенка и по-благородному сел откушать «Кубанской» под вареную осетрину. Завистливый районный вождь потребовал себе точно такой же трофей. Везти, даже в багажнике персональной «Волги», здоровенного секача целиком ему было затруднительно, а он хотел непременно целиком. Пришлось Обрубкову отправляться на срединную вышку, там караулить до сумерек еще одно стадо и лично укладывать кабанчика. Бонза с «комедиографом» дожидались его возвращения в пустыревской гостинице, убранной и натопленной по случаю приезда знатных гостей. Бонза своей добычей остался доволен. Сто рублей предложенных Алексеем Петровичем денег егерь не взял. Велел Тимохе освежевать секача и разделить поровну между всеми дворами. Домой явился мрачный и трезвый. Молча прошел к себе. Ужинать не изволил. Полагаю, читал мемуары Василевского.