Венедикт Ерофеев: посторонний - Страница 25
Владислав Цедринский, учившийся вместе с Ерофеевым во Владимире и живший с ним в общежитии, рассказывает о причинах изгнания Венедикта из института так: «Он не был одиозной личностью и начальство ничем не донимал – просто он был абсолютно свободен и поэтому непонятен. А все непонятное угрожает. Его постоянно принимали за некую абсолютную угрозу и формулировали ее для себя всякий по-разному. То это был агент иностранной державы, то это был агент черных демонических сил, то еще кто-то»[323]. Между прочим, Цедринского и еще нескольких студентов отчислили из Владимирского педагогического института за один только факт приятельства с Ерофеевым. «Они узнали, что он знаком со мной и с Венедиктом… – рассказывает Борис Сорокин. – А Владик, он был такой прямой – прямая душа. Сказал, что Венедикт – замечательный человек, очень умный. А эти ему: “Как можно так говорить?! Нельзя…” А я ушел сам и сказал, почему ухожу: в знак протеста. Потому что Венедикта выгнали ни за что. Потом Засьма стала говорить, что меня тоже выгнали…»
Окончательно проясняет ситуацию с исключением Ерофеева из Владимирского педагогического института содержательная статья Евгения Шталя. В ней, в частности, приводится текст «объективки» на Ерофеева, написанной по просьбе Раисы Засьма заведующим институтским кабинетом марксизма-ленинизма и преподавателем Игорем Ивановичем Дудкиным: «Мне пришлось случайно беседовать со студентом 1-го курса т. Ерофеевым. Разговор шел на философские темы. Формальным поводом для беседы был вопрос о возможности его участия в философском кружке. Надо заметить, что с самого начала Ерофеев отбросил все претензии диалектического материализма на возможность познания истины. Он заявил, что истина якобы не одна. И на мои доводы он отвечал не иначе как усмешкой. В разговоре он показал полную политическую и методологическую незрелость. Он бездоказательно отвергает коренные, принципиальные положения марксизма: основной вопрос философии, партийность философии и т. д. Кроме того, его хвастливо-петушиный и весьма нескромный тон очень неприятно действовал на окружающих. Ерофеев, несмотря на болтовню, является абсолютным профаном в вопросах идеалистической философии. Он что-то слышал о Ф. Аквинском и Беркли, о Канте и Юме, но отнюдь не разобрался в их учениях по существу. Я, как преподаватель философии, считаю, что Ерофеев не может быть в числе наших студентов по следующим причинам:
1. Он самым вреднейшим образом воздействует на окружающих, пытаясь посеять неверие в правоту нашего мировоззрения.
2. Мне представляется, что он не просто заблуждается, а действует как вполне убежденный человек, чего, впрочем, он и сам не скрывает»[324].
«Я его немного помню, – рассказывает о Дудкине Алексей Чернявский. – Он был человеком совершенно не вредным. Бывало, принимал у студентов зачет в ближайшей пивной. Но: честный верующий марксист. И тут к нему приходит Ерофеев! Я думаю, уже после пары ерофеевских вопросов, подъелдыкиваний, etc. (тапочки тоже не забудем!), Дудкин почувствовал себя как простой честный патер рядом с ересиархом»[325].
27 января 1962 года Раиса Засьма подала на имя ректора пединститута специальную докладную записку о Ерофееве, которую тоже впервые опубликовал Евгений Шталь. Эта докладная содержит три пункта обвинения: «1. В октябре месяце Ерофеев был выселен из общежития решением общего собр<ания> и профкома ин<ститу>та за систематическое нарушение правил внутреннего распорядка: выпивки, отказы от работы по самообслуживанию, неуважение к товарищам, чтение и распространение среди студентов Библии, привезенной им в общежитие якобы “для изучения источников средневековой литературы”, грубость по отношению к студентам и преподавателям. 2. Ерофеев неоднократно пропускал занятия по неуважительным причинам. Всего им пропущено по н<астоящее> вр<емя> 32 часа. И хотя после выговора, полученного в деканате, и неоднократных предупреждений он последующее время <не> пропускал лекции, но занятия по уч<ебному> кино[326] и физвоспитанию не посещал до конца. 3. Ерофеев оказывает самое отрицательное влияние на ряд студентов I-го и старших курсов (на Модина, Сорокина, отчасти Лизюкова, Авдошина, Зимакову, Ивашкину и т. д.) благодаря систематическим разговорам на “религиозно-философские” (так он их называет) темы. Скептическое, отрицательное отношение Ерофеева к проблемам воспитания детей, к ряду моральных проблем, связанных со взаимоотношениями людей, извращенные, методологически неправильные, несостоятельные взгляды Ерофеева на литературу (его будущую специальность), искусство, анархические, индивидуалистические взгляды на смысл и цель собственной жизни, некрасивое поведение в быту, бесконечная ложь в объяснениях причин того или иного поступка, все это делает невозможным дальнейшее пребывание Ерофеева в ин<ститу>те»[327].
Приказ ректора об отчислении Ерофеева с филологического факультета института датирован 30 января 1962 года. В объяснительной своей части этот приказ варьировал докладную записку декана. Ерофеев исключался из состава студентов как человек, «моральный облик которого не соответствует требованиям, предъявляемым уставом вуза к будущему учителю и воспитателю молодого поколения»[328].
«Серия комсомольских собраний на всех пяти факультетах, – записал Венедикт в блокноте. – Запрещено не только навещать меня, но даже заговаривать со мной на улице. Всякий заговоривший подлежит немедленному исключению из ВГПИ. Неслыханно»[329]. В этой же записной книжке Ерофеев пометил себе для памяти: «С 30 авг<уста> <19>61 г. – начало непреднамеренного и тихого разложения Владимирского пединститута»[330]. А в его блокноте 1966 года появилась такая запись, касающаяся и Владимира, и Орехово-Зуева: «Стоило только поправить кирпич над входом – рушится весь фасад пединститута»[331]. В этой записи была вывернута наизнанку и «осовременена» евангельская метафора: «Камень, который отвергли строители, тот самый сделался главою угла» (Матфей 21:42).
Веничка:
Утро. Между Черным и Купавной
Следующая доза Венички, принятая в два приема – перед Никольским и перед Салтыковской, – сопровождается особенным нагнетением патетики. Одно за другим следуют высокие слова: при первом заходе – «порыв» и «величие» (143), при втором – «демон», «вздымался» и «с небес» (145). С пафосом, по мысли Ф. Шиллера, неизбежно связано душевное страдание («Существо чувственное должно страдать жестоко и глубоко…»); вот и опустошение «Кубанской» вызывает в душе героя что-то вроде благоговейного ужаса. Счет выпитому ведет нарастающая тревога; мрачные предчувствия («Не в радость обратятся тебе эти тринадцать глотков», 143) сменяются намеками трагического фатума («Зачем ты все допил, Веня? Это слишком много…», 145). Значит, начинается новый, героический этап Веничкиной биографии: после Реутова он, в полном соответствии с шиллеровской эстетикой, «одним-единственным волевым актом» возвышается «до высшей степени человеческого достоинства», поскольку отваживается сначала устремиться к чрезмерному[332], а затем – открыться таинственному и страшному.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.