Великий Сатанг - Страница 76
Отмолчался Старый.
Скребся сам. Без толку. Не живая дверь. Ни рукой, ни заповедным словом не отпереть.
А когда единожды — со злого озорства — кладун-траву к холодной глади прижал и словом заповедным усугубил, так после полчаса ничком на досках валялся в своей же блевотине: ровно жахнуло изнутри чем-то горелым… а Невидимые метушились обочь и сердито цвиркали. До того сердито, что даже и зримыми слегка стали: то белое мерцание виделось, то черное — словно отсветы очей Старого, но пожиже…
– Иди. Потом потолкуем.
Натужно проскрипев, дверь чуть приоткрылась. И стало видно, что там, на дворе — день.
Серый. Пасмурный. Волглый.
И не захотелось вдруг выходить.
В ту, привычную дверь шагал радостно, без заминок. А тут удержало что-то. Не захотело пускать. Не посоветовало.
– Иди! — как подтолкнуло.
Что поделать? Не поспоришь. Сделал шаг.
Обернулся. Все, как всегда: сгинула Обитель. Нет ее, как не было. И не будет, покуда Знак не явится.
Осмотрел себя. Странный наряд. Ранее такого не бывало.
Вместо поршней на ногах тяжелые твердые чехлы, до полголени прошнурованные толстыми нитями. Жмут. Давят. В таких по лесу и часа не прошагать, не говоря уж о том, чтобы добычу не спугнуть. Вмиг учует. Порты и куртка тоже невиданные: плотные, душные, ни душе, ни телу не в радость. Томят. Гнетут. Скверная лопоть; разве что утиц в дрягве сподручно в этаком наряде караулить. Болотный окрас, под гнилую зелень; так вот в тугаях залечь — не то что утица, кабан и тот мимо прошагает, не хрюкнув. Совсем сольешься с зыбунами.
Поглядел вокруг. Лес? Не лес. Болото? Никак не болото.
Серые деревья натыканы пучками тут и там; ветви перевиты дикой порослью. Куда ни кинь глаз — хоромины нежилые. И неживые. Оплывающие. Осыпающиеся. Гниющие. Иные хоть и целы на вид, а все одно: гиблым духом дышат. Провалы окон глядят слепо, и обвислые двери щерятся беззубой угрозой.
Живого нет. Ни птичьего цвирка, ни звериного шороха.
Лишь у высокого входа в ближнюю хоромину — табунчик тарпанов. Смирно стоят. Понуро…
Поди ты! Губы человека вытянулись в удивленную трубку.
Тарпаны-то привязаны! И ремнями перетянуты!!!
Дела-а-а…
Где ж видано, чтобы вольный зверь себя ремнями стянуть позволил? Не подпустит. Вихрем улетит. Копытом зашибет. Волком грызться станет, а в неволю не пойдет.
«Это кони. Твои кони», — беззвучно подсказал Голос.
Мои?..
Учуяв человека, соловый тарпан встряхнул гривищей и призывно заржал.
Ноги пошли сами.
Подошел к табунчику. Так и есть. Не тарпаны. Подменыши. Похожи, спору нет. Как падаль — на живое. Не более того…
А звери тянутся, волнуются. Рады. Знают, видать.
Откуда бы?
На сизо-серой траве ровными рядками лежат расписные доски. Иные — поодаль, свалены небрежной грудой. Отдельно — истуканчики. Светильники на много свечей. Бусы с пушистыми хвостиками.
«Это поклажа, — вновь ожил Голос. — За ней и шел».
Рука, словно сама по себе, тянется к нашитому на груди мешочку. Полезное дело, краем сознания отмечает человек. Надо бы перенять. Удобнее, чем в калете носить…
Пальцы перебирают листики — словно бы тонкая береста, а в то же время и никак не она, — скрепленные меж двух кожаных створок.
По белым рядкам — черные значки, словно рябчик, испачкав лапки сажей, туда-сюда бегал. Иные строки зачеркнуты, супротив других — непонятные отметины. Крестики, птички, кружки, перечеркнутые наискось.
Руны? Нет, не они. У Старого есть таблицы с рунами, он порою говорит с ними, спрашивает о чем-то, рассказывает сам. Руны — угловаты, резки. Эти значки — округлы.
И чем-то знакомы. Чем? Не вспомнить.
Они — из другой жизни. Как кони. Как этот болотный душный наряд.
Из жизни, которой не было.
Человек замирает. Незримая мягкая ладонь ухватывает сердце в щепоть и начинает медленно, туго, жутко давить.
Невозможно вздохнуть.
Где ты, Голос?! Худо мне! Ху-у-удооооо!
«Это гибель твоя», — отзывается замирающий отклик.
И все. Нет Голоса. Затих.
Только спутанные кони беспокойно взвизгивают, глядя на павшего на колени человека.
Грудь рвется изнутри. Руки непроизвольно хватаются за жесткую ткань, рвут ее.
На миг, всего только на полвздоха становится легче.
Человек недоуменно глядит на сорванный с груди оберег.
Красное. Черное. Увесисто-небольшое.
Знак неясный, непонятный, неведомый.
На черно-красном — крошечный шарик, оседлавший человеческую ступню в странном поршне. И те же немые значки, что и на бересте не бересте меж кожаных створок.
«Мяч!» — вспыхивает вдруг слово.
«Челеста!» — откликаются значки.
…Человек умирает, корчась на жесткой мертвой траве, и к нему возвращается память. Понемногу. Рывками. Урывками.
Вразброс:
…конус космокатера тонет во мгле степной ночи; трава больно колет обнаженную спину; звенящее напряжение в каждой клеточке тела и разметавшаяся на плече нежность девичьих волос, золотящихся даже в неверном полусвете луны; и срывающийся шепот: «Да, да, еще, Звездный»; и спустя мгновение: «Но ты возьмешь нас с собой? Всех нас? Ты заберешь нас к себе?»; вопросы, на которые просто невозможно сейчас, здесь, ночью, в траве ответить: «Нет»…
Это было. С ним? Со мной. Давно? Не очень.
Врасхлест:
…гул бумерангов, свист стрел, протяжный шелест клинков; люди кидаются со всех сторон; странные люди: они убивают его, но не хотят убивать; и он оставляет их в живых, уложив на землю лицом вниз; а они ползут к его ногам, гордые могучие люди, и молят: «А-Видра! Прикажи!!!»…
Это было. Со мной? Да. Когда? Тогда же.
Врастяжку:
…тягучий взгляд грузного старика, складчато колышущегося в никелированном кресле; взгляд изучает, давит, сгибает; таким взглядом не имеет права обладать калека; но это не просто калека, это Высшая Власть, и нет необходимости размышлять, почему власть парализована; «У вас отличный послужной список, майор… Думаю, нет нужды напоминать вам о том, что такое присяга?»; нужды нет, он помнит…
Удушье.
Человек не умер еще; он изгибается на сером, пытаясь вобрать в легкие хоть глоток серого, и никак не может; он очень силен, и он борется со смертью изо всех сил, но разве под силу кому одолеть всесильную, если уж закогтила?
Бейся не бейся — осилит.
Раскаленные крючья рвут грудь изнутри, расплавленная смола заливает гортань снаружи, разъяренные кошки вопят меж висков; сознание сдается, и воля меркнет, могучее тело покорно расслабляется, подчинившись уже свершившемуся, и человек блаженно отдается мутной волне покоя, уносясь вдаль…
В яркую, ясную, явную, ярую даль…
В ярую даль…
В ярь… даль…
В… Я… Р… Г… Д… А… Л…
– Въяргда-а-ал! — захлебывается далеко позади, за чертой, безнадежный зов угасающей жизни, боящейся угасать.
Смерть.
Человек открывает глаза.
Тьма.
Он наг. Напротив — светлый круг, выхватывающий часть грубодельного стола. Густая чернь резко очерчивает грань белизны, не расплываясь серым на стыке.
За столом — Старый.
– Ты вернулся, — говорит он бесстрастно. — Спрашивай, человек!
Обнаженный не медлит с вопросом:
– Въяргдал — кто?
Отвечающий не задумывается:
– Ты. Был, пока не умер. Теперь он мертв. А ты жив.
– Кто — я?
– Земля уже назвала тебя. Имя тебе…
Не звуком — образом приходит знание.
…мягкое, душистое, то, в чем жизнь: хлеб.
…звонкое, сладкое, то, в чем смысл: победа.
…темное, тайное, то, в чем суть: судьба.
Вот оно: хЛЕБ… поБЕда… суДЬба!
– Имя тебе — Лебедь.
И человек согласно склоняет голову.
– Почему я умер?
– Потому умирает Земля.
Снова — сон наяву:
…подернутый серым, медленно изгнивает заживо лес, тот самый, где поют по весне глухари; косолапый, пьяно шатаясь, бредет сквозь кустарник, и поределая шкура его отливает тусклой гнилой серью; и Хозяин, понуро сгорбившись на пеньке, закрыл мохнатый лик четырехпалыми лапами, ожидая конца…