Век Филарета - Страница 18
Наконец, благочестию твоему предстанет и Церковь, сия мать, возродившая нас духом, облечённая в одежду, обагрённую кровию Единородного Сына Божия. Сия Августейшая дщерь неба, хотя довольно для себя находит защиты в единой Главе своей, Господе нашем Иисусе Христе, яко ограждённая силою креста Его. Но и к тебе, благочестивейший государь, яко первородному сыну своему, прострёт она свои руки и, Ими объяв твою выю, умолять не престанет: да сохраниши залог веры цел и невредим, да сохраниши не для себя токмо, но паче явиши собою пример благочестию – и тем да заградиши нечестивыя уста вольнодумства, и Да укротиши злый дух суеверия и неверия!..
Ограничься московский митрополит этим, и им бы восхищались все без исключения. Но он переложил страницу, оглядел сотни стоящих людей и, опершись руками об аналой, продолжал:
– …Но с Ангелами Божиими не усомнятся предстать и духи злобы. Отважатся окрест престола твоего пресмыкатися и ласкательство, и клевета, и пронырство со всем своим злым порождением, и дерзнут подумать, что якобы под видом раболепности можно им возобладать твоею прозорливостию. Откроют безобразную главу свою мздоимство и лицеприятие, стремясь превратить весы правосудия. Появятся бесстыдство и роскошь со всеми видами нечистоты, к нарушению святости супружеств и пожертвованию всего единой плоти и крови, в праздности и суете.
При таково злых полчищ окружении объимут та истина и правда, мудрость и благочестие, и будут, охраняя державу твою вкупе с тобою, желать и молить, да воскреснет в тебе Бог и расточатся врази твои… Се подвиг твой, державнейший государь, се брань, требующая – да препояшаши меч твой по бедре твоей. О, герой! И полети, и успевай, и царствуй, и наставит та дивно десница Вышняго!
Митрополит поклонился императору и вошёл в алтарь.
Обе императрицы, вдовствующая Мария Фёдоровна и царствующая Елизавета Алексеевна, покривили губы. В сей радостный день они предпочли бы услышать только приятные слова. Статс-дамы позволили себе вслух выразить неудовольствие речью Платона. После выхода августейшей семьи из храма потянулись и приглашённые. Разговоры сосредоточились на отдельных моментах коронации и на ярком предостережении митрополита.
Поздно вечером вопрос этот обсуждался Александром Павловичем с близкими – Адамом Чарторижским, Павлом Строгановым и Николаем Новосильцевым – в заново отделанных покоях кремлёвского дворца. Речь Платона императору не понравилась. Согласившись на участие в заговоре против отца, Александр теперь всячески стремился забыть весь тот ужас и желал предстать перед миром и своим народом в светлых ризах христианнейшего государя.
– Без сомнения, старый митрополит руководствовался высокими образцами классиков при составлении своей речи, но отдельные намёки в ней могут вызвать толки… – размышлял Строганов. Разговор шёл по-французски, ибо все четверо предпочитали этот язык за тонкость и точность выражений.
– Так запретить? – поднял голову Александр. – Это невозможно.
– Для вас отныне нет невозможного, – улыбнулся поляк Чарторижский, презиравший Россию и потому особенно наслаждавшийся своим пребыванием в самом её сердце. – Но полагаю, нет нужды в первый год столь счастливого царствования порождать недовольных. Объявите, сир, эту речь образцовой, напечатайте в тысячах копий и сделайте обязательной для изучения в школах. Ручаюсь, от неё отвернутся тут же!
Компания громко расхохоталась.
На следующий день речь митрополита Платона была переведена на французский, немецкий и английский языки, спустя неделю Опубликована в московских и санкт-петербургских «Ведомостях», издана отдельными оттисками и предложена к обязательному изучению в учебных заведениях Российской империи как классический образец красноречия.
Александр Павлович Москву не понимал, не любил и с лёгкостью забыл после коронации. Он полностью погрузился в дела государственные, отдаваясь всей душою составлению плана коренных преобразований в империи. Вера оставалась внешним атрибутом его царской власти, он принимал за неё участие в церковных богослужениях и отдельные приливы сомнения, отчаяния или радости, побуждавшие его вспоминать имя Господне.
Синодские дела мало беспокоили его, но со временем там назрел конфликт между обер-прокурором Яковлевым и митрополитом Амвросием. Жалобы шли с обеих сторон. Следовало заменить обер-прокурора. Но кого поставить? Церковь также должна была подвергнуться преобразованиям, и следовало иметь в её управлении человека надёжного…
7 октября 1803 года в Зимний дворец был призван князь Александр Николаевич Голицын. Он был друг государя, во всяком случае, имел больше прав на это звание, чем кто-либо в империи, ибо воспитывался с младенческих лет с будущим царём, играл с ним и с тех пор пользовался немалою доверенностию. Впавший в немилость при Павле Петровиче, Голицын в новое царствование был призван к службе и назначен в Сенат, но основное время тратил на развлечения, толк в которых понимал. Однако в свои тридцать лет (он был на четыре года старше государя) князь Александр Николаевич выглядел свежо и бодро. В кабинет государя он вступил энергичным шагом.
– Ты, брат, тоже плешивеешь, – всмотревшись в него близоруко, заметил император. – Вот они, последствия тугих батюшкиных косичек… Садись. Князь, давай без предисловий. Я думаю назначить тебя в Синод. Яковлев повёл себя там слишком круто. Начал какие-то расследования и восстановил против себя всех синодских. Что ты об этом думаешь?
– Какой я обер-прокурор? – удивился Голицын. – Разве вам, государь, не известно, что, приняв назначаемую вами обязанность, я ставлю Себя в ложные отношения – сперва к вам, потом к службе, да и к самой публике… Вам небезызвестен образ моих мыслей о религии, и вот, служа здесь, я буду уже прямо стоять наперекор совести и моим убеждениям.
– Убеждениям… – с непередаваемой интонацией повторил император. – Князь, мне бы хотелось, чтобы преданный мне и мой, так сказать, человек занимал эту важную должность. Я никогда не допускал к себе Яковлева, никогда с ним вместе не работал, а ты будешь иметь дело непосредственно со мною, потому вместе с тем я назначу тебя и моим статс-секретарём.
– Позвольте мне, ваше величество, хорошенько об этом подумать, – встал с кресла Голицын.
– Конечно, князь, подумай. Сегодня Я подпишу указ об увольнении Яковлева.
Голицын решил посоветоваться со своим приятелем Гурьевым. Ему не хотелось перечить ясно выраженной воле Александра, но пугала перспектива погрузиться в тягомотные дебри бумажных дел. Пролетели Три дня. От государя пришла записка с приглашением в Таврический дворец на обед.
Обедали вдвоём. За закусками обсудили последние любовные сплетни, князь рассказал о новой итальянской опере, а государь о новых идеях Михайлы Сперанского[15].
– Нужны новые люди, князь! Слышал, что Державина я заменил Лопухиным? Предстоят большие дела!.. Ну, как же ты думаешь о своём месте? Решаешься ли?
– Ваше величество, я ещё не успел поговорить с Гурьевым, потому что его нет в Петербурге.
Александр посмотрел на него поверх старинной рюмки красного стекла с золотыми разводами.
– Будучи твоим истинным другом, я был бы вправе ожидать большей к себе доверенности. Мне прискорбно видеть, что ты советы Гурьева предпочитаешь моим указаниям.
В голосе Александра Голицын услышал не столько недовольство государя, сколько искреннюю обиду друга и усовестился.
– Ваше величество, простите. Я на всё согласен.
Именным императорским указом, данным Святейшему Синоду 21 октября 1803 года, на должность обер-прокурора был назначен князь Голицын.
Князь Александр Николаевич стал ездить в свой департамент, находившийся на Васильевском острове в здании Двенадцати коллегий. Входил в зал, полутёмный от тяжёлых штор на узких окнах. На огромном столе, покрытом зелёной скатертью, стояли зерцало и распятие. Он садился на какой-то византийский трон из позолоченного дерева, и чиновники в чёрных костюмах, всё как на подбор с постными лицами, приносили для ознакомления дела.