Ведьма - Страница 3
— А дрова-то осиновые?
— Ну а как же? — презрительно ответил степенный мужик.
— Наверно ли осиновые?
И она продолжала быстро и упрямо молоть языком:
— Потому что, если не осиновые, то ничего из этого не выйдет… ведьма не придет на другие дрова, кроме осиновых! Поклянись, Петр, что ты срубил осиновое дерево, поклянись сейчас же; сложи пальцы и перекрестись, слышишь, Петр, поклянись, что осиновое…
Захлебнувшись в потоке своих слов, она дергала Петра за рукава и полы кафтана и отталкивала от себя обоими локтями подруг, которые, хватая Розальку за плечи и рубаху, пробовали успокоить ее. Степан тоже попробовал было сделать это. Его темные глаза засверкали; он ударил стиснутым кулаком жену в спину так сильно, что она отлетела на несколько шагов и упала бы, если бы не плетень, за который она схватилась рукой. Но тотчас же она подскочила к мужу с быстротою молнии, закатила ему оплеуху, а затем, не интересуясь им больше, побежала за Петром, перебегая ему дорогу и повторяя беспрестанно на разные лады:
— А осиновое ли дерево? Верно ли осиновое? Побожись, Петр, что осиновое…
В толпе, следовавшей за Петром, хохотали и пискливо смеялись. Степан, молчаливый, как могила, шел понурив голову. Он даже не дотронулся до щеки, покрывшейся багровым румянцем от полученной пощечины, но темная и грубая кожа на его лице сложилась в такое множество морщинок, что нельзя было найти на ней ни малейшего гладкого места. Он уставился разгоревшимися глазами в землю и проворчал сквозь стиснутые зубы короткое, невнятное проклятие. Ему было стыдно, он весь кипел.
— Стыдно! — громко сказала немолодая и, очевидно, болезненная, но еще красивая жена Петра Дзюрдзи, одетая лучше всех женщин и меньше остальных кричавшая. — Я с моим век прожила, сыновей вырастила — вон они, как дубы, — а никогда не бывало между нами ни ссор, ни драки… Ей-богу, не бывало!
— Стыдно! — повторило несколько голосов, а один из мужиков, указывая на Степана, прибавил с усмешкой:
— Какой это мужик? Бабе дает верховодить! Я бы ее…
Все эти голоса заглушил крик Розальки, на этот раз такой резкий и отчаянный, точно ей приставили нож к горлу:
— А дерево осиновое? Наверно, осиновое? Поклянись, Петр, что осиновое…
Из толпы выступил низенький худой старик. Его звали Яков Шишка. Он подошел к женщине, которую сомнение в породе нарубленных дров приводило в бешенство, и серьезно проговорил:
— Не дури, Розалька! Я был там и видел, что дерево осиновое… Ведь и у меня несчастье, и я тоже хочу увидеть в глаза эту проклятую ведьму; разве я согласился бы на другое дерево, не осиновое?..
Розальку будто холодной водой окатили. Она замолчала и, несколько отставши от Петра, пошла впереди других женщин поспешной и нервной походкой, свойственной пылким и беспокойным людям. Впрочем, толпа постепенно редела. Во дворах хат, мимо которых она проходила, мычали коровы, только что пригнанные с пастбища, жалобно блеяли овцы; невыпряженные плуги и бороны стояли так, как их оставили гонимые любопытством хозяева. Кое-где кто-то из оставшихся дома разводил огонь, и его золотые языки, извиваясь за небольшими окнами, возбуждали голод, напоминая об ужине. Тогда от толпы стали отделяться мужчины и женщины и исчезать за заборами дворов и внутри хат. Однако прежде чем уходить, они собирались на минуту небольшими группами и обменивались отрывочными восклицаниями, дававшими понятие о их настроениях и мыслях.
— Комедия! — пожимая плечами, говорили одни.
— Пусть эту комедию чорт возьмет! — сердито отвечали женщины. — Это беда, горе, большой убыток, а не комедия!..
— Любопытно! Очень любопытно, кто эта ведьма?
— Придет она на огонь или не придет?
Последний вопрос был у всех на языке; мужские, женские, детские — старые и молодые — голоса повторяли его в хатах, хлевах, конюшнях, на дворах и у колодцев, из которых девушки черпали воду под скрип журавля.
— Придет она на огонь или не придет?
Старшие отвечали:
— Отчего же ей не притти? При наших дедах и прадедах приходила, так и теперь должна притти…
Между, тем Петр Дзюрдзя шел вперед медленным и мерным шагом. Выходя со двора своей хаты, он надел на свои густые длинные седеющие волосы старую шапку, обшитую вытертым барашком. В длинном кафтане из холста, выкрашенного в красный цвет, в высоких сапогах, в этой шапке, мех которой свешивался ему на густые брови, с большой вязанкой дров в руках, он имел вид жреца, готовящегося к совершению торжественного обряда, имеющего общественное значение. Его продолговатое лицо, обрамленное короткими волосами, не было ни угрюмым, ни сердитым, а только глубоко задумчивым, почти торжественным. Он хранил гробовое молчание, глядя прямо вперед своими серыми глазами, в которых выражалась смиренная, к кому-то обращенная просьба. Можно было предположить, что в глубине души он творит в эту минуту жаркую молитву.
Следом за ним шли его два сына, рослые светловолосые парни, с открытыми, веселыми лицами; дальше, опустив низко голову, тяжелым шагом следовал Степан, рядом с которым тащился Семен Дзюрдзя в изодранной одежде и с лицом пьяницы, и очень важно шагал старый, низенький, седой Яков Шишка. Из женщин остались только жены трех Дзюрдзей и какая-то девушка с веселым лицом, то и дело поглядывавшая на молодого Клементия Дзюрдзю. Она замыкала все это шествие.
Все дети, как девочки, так и мальчики, очень желали присоединиться к идущим, но их отгоняли; только одного четырехлетнего мальчика в рубашке, со вздутым животом и распухшими щеками, никак нельзя было прогнать. В нескольких шагах от идущих он быстро семенил своими маленькими босыми ножками по черным ухабам и колеям деревенской улицы и время от времени плаксиво, протяжно звал: «Тя!.. Тя!.»
Однако люди, составлявшие шествие, не обращали никакого внимания на этот зов ребенка.
Там и сям голуби срывались с крыш и с нежным воркованием улетали на серебристых или розовых крыльях. Гордые петухи с яркими перьями, встревоженные топотом многих пар ног, тяжело взлетали с земли и садились на плетнях. Желтые, черные и пестрые дворняжки выбегали в открытые ворота и, узнав своих, только глядели на проходивших с любопытством или равнодушием. Там, далеко за деревушкой, за полями и рощами уже садилось солнце, и последние лучи его бросали на лица людей и на стены хат мимолетные розовые отблески. Стекла окон, за минуту перед тем горевшие рубиновым огнем, бледнели и потухали, и все сильней их золотил свет топившихся печей. Дым над трубами, прежде румяный и серебристый, темнел. Рев скота, блеяние овец, стук отпираемых и затворяемых ворот — все стихало и умолкало.
За деревней, за полем и лесом, темные густые тучи полукругом охватили западный край неба. Солнце еще окрашивало их пурпурным и фиолетовым цветом, но само уже скрылось из виду. Над темнеющей землей высился небесный свод, с западного края бледный, почти лиловый, дальше более темный, а к середине почти фиолетовый. На землю ложился сумрак, такой прозрачный, что в поле ясно можно было различить желтый цвет жнивья и вянущих лугов, серую зелень лесов и песчаную белизну дорог, пересекавших поля.
Менее чем за версту от последних хат деревушки, на перекрестке, разбегались по разным направлениям четыре дороги. Одна из них вела к деревне; другая, извиваясь вместе с волнистой почвой, пропадала где-то в недоступной для глаза дали; третья, прямая, ровная и длинная, стлалась, как лента, до ближайшего леса, в глубине которого и исчезала; четвертая, самая короткая, обсаженная там и сям вербами и дикой бузиной, оканчивалась у плетня, окружавшего хату, осененную несколькими старыми деревьями, одиноко, стоявшую на некотором расстоянии от деревушки. Вблизи этой хаты виднелась небольшая постройка, низенькая, без окон, в которой каждый сколько-нибудь знакомый с деревенской жизнью, узнал бы кузницу. Итак, это был перекресток. Здесь из густой зелени, окружавшей поле, подымался высокий старый крест.
Против креста лежал огромный камень, отделенный от него узкой полосой дороги и поросший седым мхом. В двух шагах от камня Петр Дзюрдзя остановился и сбросил с плеч на землю свою ношу, после чего выпрямился, громко вздохнул, посмотрел на небо и, вытащив из кармана трут, молча стал высекать огонь. Глубокое молчание воцарилось среди его спутников. Все сбились в тесную кучку, уставились на его руки и затаили дыхание. Очевидно, они забыли обо всем, кроме ожидаемого события, ради которого они пришли сюда. Жена Степана сжала свои тонкие губы, а жена Петра и один из его сыновей, напротив, так широко разинули рты, что туда легко могла бы влететь какая-нибудь маленькая птичка. Яков Шишка выпрямился и принял такую торжественную позу, что казался гораздо выше, чем обыкновенно; его внучка, та самая девушка, что по дороге посматривала на Клементия Дзюрдзю, спряталась теперь за спину красивого парня. С любопытством и страхом на лице она вся прильнула к нему и положила свой подбородок ему на плечо.