Вечные будни - Страница 1
Мартти Ларни
Вечные будни
По правде говоря, их отношения всегда были такими, все эти тридцать с лишним лет. Серые будни, мелкие ссоры с попреками, порой и с рукоприкладством. Потом снова мирились. И опять жизнь тянулась потихоньку вперед, со скрипом да вперевалку. Таково их будничное супружество, и таковы супружеские будни.
Ему уже далеко за пятьдесят, а она моложе его на два года. Никто в деревне не называет их по фамилии, которая кажется слишком торжественной и потому неуместной: Харьюслуома («Протока хариусов»). Вместо этого ее называют Оттова Элма, а его — Элмин Отто. Он медлителен, молчалив и угрюмо задумчив. Как бык, на котором долго пахали. Оно, в общем-то, в порядке вещей: ведь он уроженец Хэме. Зато она у него расторопна и бойка на язык, что тоже естественно, так как она родом из Саво.
Вот и теперь между ними разгорелся небольшой конфликт, этакий обычный в семейной жизни разлад, который разгорается большей частью почти что из ничего, но после известных словоизлияний с той и с другой стороны может перерасти в бурное столкновение, так что в конце концов приходится извиняться с тягостным чувством стыда и раскаяния.
С ее точки зрения, муж совершил ужасный проступок. После трудов знойного летнего дня он выпил жидкость, в которой даже червяк погибает. Пил-то не на свои. Он еще до сего дня ни разу ни медного грошика не истратил на вино. Его угостил старый приятель, человек честный и знающий толк в жизни, товарищ по работе. Однако это объяснение, в котором муж особенно старался подчеркнуть свои весьма достойные принципы бережливости, вовсе не смягчает его вину в глазах жены. Она брезгливо тянет носом и, чуя идущий от мужа запах водки, принимается наставительно, по-матерински журить:
— Ну, и как ты смеешь! Да еще в субботний вечер. Ведь и в баню надо бы сходить.
— Вот об этом-то я как раз и думал, — примирительно говорит муж, садясь на скамью, и в его серых хэмеляйских глазах светится добродушие, как летнее солнышко.
— Та-ак. Что же ты думал?
— Да только то, что раз наступил субботний вечер, то…
— То ты, стало быть, можешь являться домой наклюкавшись! — резко перебивает жена.
— Да ну, Элма… Ты же видишь, что я не пьян.
— Ах, я вижу! Как же, вижу! А вот это ты видишь? Он не пьян, поглядите-ка на него! Полюбуйтесь. Не пьян! Напитался, как радуга.
— Но, Элма, дай же, я объясню…
— Нечего мне объяснять. Ты налакался водки, и от тебя разит, как бог знает от чего. А я-то жду его домой, как путного.
— Но ведь я же пришел домой.
— На полчаса позже обычного. Я жду, жду, кофейник подогреваю. Ради этакого неблагодарного чучела.
И, как бы в наказание, она, убирает чашки со стола и закрывает шкаф. И ее пышная грудь колышется волнами зеленого гнева. Муж некоторое время испытывает неловкость, но затем по его лицу пробегает слабая улыбка: дескать, надо же из-за такого пустяка лезть в бутылку! Восемь часов он как вол работал в садоводстве, где летний зной согнал с него семь потов, где изо дня в день гнешь спину да нюхаешь землю с навозом — и стоило ему после этого лишь на минутку отлучиться, выпить пару глотков вина, поднесенного старым Сайнио, как вот что получается. Жена надулась, глядит сычом. Обвиняет его в пьянстве. А в довершение всего убирает в шкаф чистую посуду и, по-видимому, не желает налить ему даже чашечку кофе-суррогата!
Со вздохом Отто стаскивает с ног сапоги, сует их под лавку, а затем вешает у плиты портянки. Это опять выводит жену из терпения.
— Нечего их тут вешать, чтоб воняли. Поди, повесь во дворе. Муж подходит к жене, и его терпение кажется беспредельным, как бездонное озера Инари. Он говорит тихо и как бы извиняясь:
— Ну, послушай же, Элма, дай мне объяснить. У нас был сегодня ужасно тяжелый день. С утра поливали в томатных теплицах. Потом розарий окуривали серой. А потом…
— А потом пошли пьянствовать! — перебивает жена.
— Да нет же, нет. Не совсем так. Только уж когда кончили рабочий день, мы… у Сайнио было немного…
— Ага, так вот ты с кем пил! С этим старым сморчком! Ух ты, несчастный… А что, если бы вдруг хозяин узнал?
— Ну и что? Хозяин там же был, с нами.
— Хозяин был с вами? Ну, вот уж ты себя и опозорил совсем. Свинья!
— Но, Элма…
— Свинья! Свинья! Не прикасайся ко мне. Я не хочу иметь никаких дел с таким пропойцей.
— Но, послушай, Элма, это же только третий раз за всю мою жизнь. Элма, ну, посмотри сюда.
— Прочь лапы! Чего ты от меня хочешь? Чего тебе нужно от меня?
Отто смотрит на жену чуть ли не с мольбой и говорит тихо:
— Ты ведь знаешь, что я неплохой человек. Вот если б только сколотить…
Жена зажимает обеими руками уши и взвизгивает:
— Не начинай снова ту же старую песню! Только бы сколотить, да только бы сколотить! Тридцать лет я это слушала, и довольно. Больше ничего и сказать не умеешь, как «только бы сколотить…» Ты ничего не сколотишь, это уж ясно. Убедились. Скорее голову себе расколотишь.
В глазах мужа вспыхивают огоньки разгорающегося гнева. Он уже готов схватить жену своими большими батрацкими руками, но кое-как сдерживает себя. Лучше уйти. Он поворачивается и бросает презрительно:
— Понюхай, знаешь что…
— Понюхай сам!
Она подскакивает к нему, загораживая путь, и продолжает шепотом, задыхаясь:
— Что ты сказал? Так-то любезен с женой! Сначала надрызгался, как пес его знает кто, а потом еще меня заставляет нюхать невесть что! Не думаешь ли ты, что мне можно говорить любые слова? Да?
У него вырывается вздох отчаяния:
— О Господи! Если тебе со мной так тяжело жить, то давай разведемся. Разведемся сию же минуту.
Это еще больше приводит ее в ярость.
— Разведемся! Опять старая песня. Несчастный! Ничего получше не выдумал: «разведемся»! Но ты-то без меня как проживешь? Я тебе тут же прямо скажу, что ты без меня был бы ничто, ничто. Ведь ты же не мужчина, а просто…
Это переполнило чашу. Замахнувшись своей широкой лапищей, он ударяет жену по уху. Затем он хватает ее за полные руки и силой усаживает на кровать. Еще две звонкие пощечины — и жаркая словесная схватка завершается тихим плачем.
Размеренно шагая, муж выходит вон из избы. Сердце его громко стучит, и в голове стоит чертовский шум. У него такое чувство, что в этом бою он потерпел поражение.
Душный июльский день медленно, нетвердой походкой спускается к закату. Солнце еще висит над селом, однако оно уже сбавило свой пыл наполовину и больше не накаляет пересохшую землю. Воздух приятно спокоен и мягок — мягче мышиной шерсти.
Отто останавливается у крыльца и рассеянно осматривает опустевший и притихший двор, который со всех сторон обступили длинные теплицы с выбеленными известкой стеклянными кровлями. Грудь его переполняет щемящая тоска, которой нет названия, и он чувствует себя старым-престарым. Вся его жизнь — сплошные будни, уныло монотонные, безрадостные. Будни заглушили в нем светлые, праздничные нотки молодости, будни сгорбили его, пригнули плечи к земле и лицо изрезали морщинами.
Он медленно идет мимо парников с рассадой к томатной теплице и у входа в нее садится на опрокинутый ящик от лука. Справа, метрах в двухстах, видна красивая дача хозяина. Там на веранде граммофон играет что-то грустное. Музыка действует на Отто успокоительно, навевая воспоминания о былом, то тихо грустные, то щемяще тоскливые. Он чертит пальцем босой ноги замысловатые фигуры на сухом песке дорожки, зажмуривает глаза и отдается нахлынувшему прошлому.
Тридцать три года тому назад Отто Харьюслуома отправился из родного Пэлькене в большой свет. К тому времени он уже не был сопливым мальчонкой из убогой избушки на горушке, которого хозяева звали колченогим и гоняли на болото пасти коров, а стал видным, крепким парнем, недавно окончил садово-огородное училище и мог уже носить крахмальные воротнички с бабочкой «кис-кис». Он рано осиротел, и потому доброхотный хозяин счел чуть ли не долгом своим помочь младшему отпрыску семейства Харьюслуома выбиться в люди. Он отдал парнишку в сельскохозяйственную школу, а затем в садово-огородное училище, заплатив за весь курс обучения. Парень делал неплохие успехи у очага знаний и, получив свидетельство об окончании специального училища, отправился в Хельсинки с ясной душой и большими надеждами. У него не было ни отца, ни матери, но он умел беззаботно насвистывать. Его беззаботность, однако, незаметно исчезла после первого же года работы в «Коммерческом садоводстве братьев Сувио» близ Хельсинки.