Вдова Нюра - Страница 15
Ведь как говорила: «Акимушко, брось ты сельсоветскую работу, всем мил никогда не будешь, сладкое разлижут, горькое расплюют. Нам ли с тобой бы в лесу не житье: белки нынь сколько, косача, марюху не переловить». Но он все одно карандашом тычет в руку, пиши, мать, пиши: «Бабы не рабы, рабы не бабы. Царство разума впереди, ни горя, ни слез, а по текущему моменту – даешь мировой коммунизм. Иль не так, а?» А я ему: «Не-е-е, сыночек, как велишь – напишу, правда, огороду городить я не мастерица, но только одинаково-то люди никогда жить не будут. Уж такая это природа. Один живет – красуется, другой – позорится. Не нами поставлено, не нам и менять то. Разве всех уравняешь? Звери разны, дерева в лесу разны, а тут люди… Осподи, хоть бы чего не случилось с парничком, уж котору неделю не видела. Один у меня свет в окне».
Так коротала вечер Нюра Питерка, подгадывая сына, а вдруг сегодня заявится навестить мать, как снег на голову свалится, и когда расслышала на заулке мокрый храп оленей, то сразу обрадованно всполошилась: вот и он, Акимушко, легок на помине, боле некому в такой час, небось с попутъем каким и завернул домой. Накинула на плечи полушубок, выскочила в сенцы и, откинув щеколду, готовно распахнула дверь. «Акимушко, ты чего поздно?» – спросила счастливо, и тут сердце вроде бы оборвалось. Кто-то чужой вырос в проеме дверей и громоздко шагнул навстречу, обдавая лесовой морозной стужей. «Пойдем, хозяйка, в избу. Это я… Крень Михайло… Не боись… Примай гостя», – сказал человек, угарно дыша в лицо.
Нюра отрешенно провела гостя в избу, еще не в силах понять сердцем, что случилось, ибо так внезапно кончились ее надежда и радость, и внутри осталась одна пустота, тягучая, горестная, которая сразу же залилась слезливой обидой на сына. Свою мать на чужих людей променял. Не мог минуточку найти, чтобы проведать…» Но тут встрепенулось сердце, обрело себя, и Нюра с новой надеждой взглянула на дверь, словно поджидала кого-то еще. Только никто не вошел больше, и в притвор меж соломенных обвязок кудрявым дымком сочился морозный пар. Мишка Крень стоял у порога, широко и прочно распялив ноги, словно побаивался опрокинуться на бок, и закоченелыми пальцами выдирал из бороды снежную наморозь. Гнедые, узко поставленные глаза выглядывали из-под оленьей шапки настороженно и угрюмо, отыскивали в лице хозяйки что-то согласное своим мыслям и желаниям.
– Ехал мимо, дак дай, думаю, ужо… заеду. Крюк не ахти. Принимай гостя, Питерка. – Последние слова Крень почти выкрикнул вопросительно и зло. Говорил он трудно, мыча и заикаясь, словно с великим трудом управлял закоченевшим языком, а глаза шарили по Нюриному лицу, будто целились в него, приноравливались, куда ловчее и больнее ударить.
– И не стареешь… хотя молодуха ведь… В бабы ко мне хошь? Я слободен, ха-ха… Баба Яга. Ну-ко встань, я к тебе примерюсь.
– В постели ровня будем, чего мериться. Языком-то чеши да приноравливайся, – ровным голосом оборвала Нюра, не обижаясь на Мишку. – Коли гость, дак проходи, ты мне зла не делал. Мы гостям завсегда рады, – пригласила Нюра, сама поднимаясь навстречу, костистая, большеголовая, с прямыми плечами. Направилась к печи, чтобы наставить самовар.
– Отец-то каков?
– Бог смерти не дает…
Нюра взглянула изумленно на гостя, но промолчала, зная крутой креневский нрав.
Мужик прошел в передний угол, сел, выкинув на столешню пудовые, синие от мороза кулачищи с глубокими, закровеневшими рубцами на кистях. Он так и сидел, по-бычьи склонив покатый широкий лоб, разрезанный рыхлыми морщинами, и тупо разглядывал на руке следы от кожаного аркана-тынзея. О чем думал он в эти минуты? Может, заново переживал пронзительные и жутко-радостные, неповторимые мгновения, когда махнувши на все рукой, полный безрассудства и злого отчаяния, гнал по Вазице застоявшихся оленей, настигая идущего к дому председателя сельсовета… Метр, еще метр заснеженной улицы, теперь самый момент, взмах напруженной руки, холодящий свист тынзея, короткий придушенный вскрик, и вот уже безмолвное тело волочится за нартами, оставляя в снежном бездорожье глубокую борозду, и тынзей с хрустом вминается в каменеющую руку. Потом недолгая и странная дорога сюда. Зачем, зачем она? И мозг свербит и саднит упрямая мысль, сейчас потерявшая свою ясность: «Я тебе исделаю уравниловку…»
А Нюра, направив самовар, так и осталась стоять возле запечья, держа в руке лучинник – обломок косы. Она всматривалась в гостя и пугалась его застывшей на лице неживой улыбки. «Медведь медведем… Такой налезет, только управляйся. Сотворил же господь человека». Нюра не испугалась Крепя, но в душе ее ожила тревога, которая обычно холодила душу, когда охотница шла на лося и медведя: и задор есть, и отступать поздно, а все-таки разум невольно страшится этой дикой лесовой силы, которую нужно облукавить и одолеть.
– Так и живешь? – вдруг спросил Мишка, поднимая на Нюру угрюмый, давящий взгляд.
– Так и живу, Михайло Федорович…
– Значит, так и живешь. Да-а…
– Как видишь. Без утайки, все на виду.
Нюра занесла на стол пузатый с погнутым краником самовар, заварила крутой чай.
– Водки хочу, – хриплым, застоявшимся в горле голосом выдохнул Крень. – Вод-ки-и… Та-щи, – тупо повторил он и внезапно вспыхнул весь, побагровел лицом, морщины налились и рубцами вспухли на просторном лбу.
– В житье водки не держим, Михайло Федорович. Пропусти чайком-то через себя, обогрей нутро, – предложила Нюра.
– Ограбили, разорили… Твой выродок пустил по свету! – выкрикнул Мишка и вздрогнул всем телом, словно опомнился от застойного долгого сна, пристально взглянул на дверь, которая в жидком свете сальника зыбилась и словно бы шевелилась размытым черным пятном. Почудилось внезапно, что сейчас где-то погоня хватилась его и мчится сюда, а он, Мишка, по необъяснимой причине иль чужой воле вдруг оказался в Питеркиной избе и, будто завороженный, сидит в застолье, не в силах шевельнуться околдованным, налитым беспомощностью телом… Ворвутся, заарестуют, погонят этапом и сронят голову. И нажился, нажился…
Очнулся, обвел пристальным взглядом избу, обшарил глазами Питерку, высокую, по-мужски скроенную, сверкнула в голове, безумная мысль: такую топором только да по виску. И это безумье продолжилось – захотелось мстительно насладиться чужим горем: «Смерть ей легкота, раз – и нету… А пусть волчицей взвоет над Акимкой. Воем меня проводит, воем. Ищи после Мишку Креня, ищи. В тундре, как в море, легко затеряться».
Думалось теперь ровно и холодно, и постоянно помнилось, что на заулке, запорошенный снегом, лежит Акимко Селиверстов – сын Питерки.
– Ты на Акимушку зря эдак, – сказала запоздало Нюра, придвигая к гостю кружку с чаем. – Не им постановлено… Разве один бы решился?
– Кто это постанавливал кусок изо рта вырывать? Не им наживалось, не им. Рты раззявили, сами не свои на готовенькое. Сволочи, руки поотрываю… Ты меня, Нюрка, знаешь.
– Как тебя не знать-то, осподи, еще беспорточного знавала, такой был пакостник, – вдруг обиделась за сына Нюра, внутренне сжимаясь от Мишкиных угроз: «Святая богоматерь, хоть бы што не натворил, ирод». Сразу покопалась в памяти, и как-то скоро, на удивление скоро, нашелся подходящий случай. – Твой-то папаша тоже хорек. Забыл небось, а при тебе же было, как в двадцать первом надо мной посмеялся он. Я ему пушнину, а Крень за кунью шкуру четыре фунта муки давает. И лыбится еще: никто не неволит, мол. А голод был, куда кинешься? Я и говорю: лучше порежу, на ветер пущу, такое зло меня взяло. И давай шкуры ножом пластать. А он руки в боки и хохочет, дьявол: Нюрка Питерка ндравна, Нюрка в нашем краю всех богаче.
– Сама же дура, кого тут винить…