Ваня+Даша=Любовь - Страница 4
– Лешенька тебя достал, – сказал доктор и уселся на край моей кровати, в ногах. – Он меня тоже тревожит.
– А чем он тревожит? – спросил я.
– С тобой я могу быть откровенным, – сказал мой доктор. – Меня тревожит ситуация в группе. Я понимаю, этому есть объективные причины, усталость, потери в личном составе. Но мне кажется, что кто-то один из вас ведет направленную работу по разрушению замечательного духа единства и взаимовыручки, так свойственных нашему коллективу.
У Григория Сергеевича чудесный голос, не то чтобы низкий, но вельветовый, ему надо бы стать папой римским. Смешная мысль? Но я ее придумал всерьез. И постеснялся произнести вслух.
– Ты понимаешь, как мы дороги человечеству? И если кто-то подставит нам подножку, поставит под сомнение благородство наших начинаний… ах, если бы ты знал, как хрупка правда будущего!
В полутьме спальни его глаза излучали странный, добрый свет.
– У меня есть ощущение, что не выдержали нервы у Лешеньки. Чудесный молодой человек, твой брат и мой сын – а вот может стать для нас смертельной угрозой. А что, если он побежит к моим врагам? Ты же представляешь, сколько у меня врагов?
– Нет, нет, он не побежит! – вырвалось у меня.
– Но ведь он обвиняет меня в корыстолюбии?
– Нет!
– Иван, ты лжешь! – Он редко называл нас грубой формой имени. Он не хотел нас обижать. Он считал, что имя, данное твоей кормящей матерью, должно сохраниться на всю жизнь. Хотя, как вы понимаете, ни у кого из нас не было кормящей матери.
– Он мой брат.
– Я ему дурного не сделаю, но я обязан знать правду! Я не могу быть неосведомленным, когда от моих решений зависит и ваша жизнь, и жизнь дорогих для нас людей! А ведь он не хочет сознаться и этим бросает тень на тебя и других невинных. Так что он сказал?
Я честно молчал, я не хотел Лешеньке зла. Но добрые чувства, которые так настойчиво вызывал во мне Григорий Сергеевич, отомкнули мне уста!
– Кстати, – заметил Григорий Сергеевич, понизив голос, – мне не хотелось тебе говорить об этом, но Лешенька позволяет себе нелестно отзываться о тебе. В обществе нашей Леночки он называл тебя грязным козликом. Разумеется… – Григорий Сергеевич достал носовой платок и грустно высморкался. Именно грустно. Мне стало его жалко. – Разумеется, мне не следовало об этом говорить, но мы должны жить с открытыми глазами. И еще неизвестно, что страшнее для личности: физическая смерть или предательство друга.
– А что! – вдруг услышал я свой голос. – Это на него похоже. Он и про вас говорил, что вы наживаетесь на нашей смерти, что вам процент платят.
Я спохватился, я замолчал, но плохое уже было сделано.
Я ведь уподобился Лешеньке. Чем я теперь лучше него?
– И многие слышали? – спросил доктор.
– Почти все были, – признался я.
Григорий Сергеевич поднялся и подошел к окну. Его обычно прямая спина ссутулилась. Плечи опустились.
– Я подавлен, – сказал он, глядя в темноту окна. – Мне горько. Я думаю о тщетности моих дел.
– Не расстраивайтесь, – произнес я. – Это случайность. Он так не думает. Он в принципе неплохой.
– Вы все неплохие, – отрезал Григорий Сергеевич, – но никто, включая тебя, не пришел ко мне и не сказал честно и открыто: один из нас предал тебя, учитель, за тридцать сребреников.
– А кто ему даст тридцать сребреников? – спросил я.
– Желающие вонзить кинжал в мою спину всегда найдутся.
– Нет, он неподкупный.
– Неподкупных, мой друг, не бывает.
– Только не наказывайте его!
– Я не имею морального права наказывать кого бы то ни было. Даже если этот человек поставил под угрозу само существование нашего дела, я постараюсь пересилить себя… Ах, как сладка месть!
Он не притворялся! Моему богу, моему наставнику, хозяину моей жизни хотелось отомстить одному из бессильных созданий его разума!
– Нет! – Он резко обернулся ко мне. – Нет!
И ничего не успел сказать, потому что сначала донесся страшный, нечеловеческий, утробный крик – что за животное закричало там, за залом? И почти сразу загрохотали шаги, дверь распахнулась, и в комнату влетели Барбосы – мои соседи.
Как влетели, так и замерли посреди комнаты.
Не ожидали увидеть здесь доктора.
Доктор спросил:
– Что произошло?
Крик за дверью оборвался.
– Мы не хотели, – сказал Рыжий Барбос.
– Чего вы не хотели, черт побери?!
– Мы только заглянули в бокс, чтобы попрощаться…
– А Олежка нас увидел и стал рваться, – сказал Черный Барбос.
– Мы побежали, а он чуть не выскочил – а когда его стали обратно класть, он закричал… но мы же не хотели!
– Понял, – коротко сказал доктор. Он вышел из комнаты.
Хоть я и был подавлен нашей беседой с доктором, у меня нашлись силы спросить этих балбесов, что ими двигало, когда они решили отправиться в «чистилище»? Ведь нельзя же!
Все термины условны, как человеческие клички. Порой и не догадаешься, откуда термин возник и давно ли живет на Земле.
«Чистилищем» называли бокс, в котором герой, идущий на подвиг, проводил последние сутки или ночь. Он подвергается там полной дезинфекции и обработке седативными и иными средствами, переводящими его мозг в область грез.
Что-то не сработало. Может быть, именно появление Барбосов – ну что их потащило в «чистилище» на ночь глядя? Ну попрощались мы уже с Олежкой, даже не стали повторять высоких слов. Олежке было сказано открытым текстом, что завтра в восемь утра его здоровая молодая печень будет изъята из тела и пересажена страдающему циррозом и неизлечимо больному маршалу Параскудейкину, командующему Ракетными войсками особого назначения, знающему столько государственных тайн, что ему просто невозможно умереть. Родина этого не переживет. Впрочем, и возразить тут нечего. Кто не знает этого орлиного профиля! Кто не взлетал вместе с ним на первом реактивном самолете? Кто вывез из Ленинграда на Большую землю восемьдесят детей в горящем бомбардировщике? Все он – Александр Акимович! Санитарка тетя Оксана говорила мне, что у них в классе висел портрет Параскудейкина. Покрышкина, Чкалова, Леваневского и его. Потом Леваневского поменяли на Каманина. Потому что Леваневский вроде бы рванул в Штаты. Но это говорила санитарка, обыкновенная женщина, без допуска.
Скажу честно – если бы мне предложили занять место Олежки, я бы сделал это с восторгом. Я хочу пролететь подобно метеору и оставить свой след на Земле.
Олежка страшно закричал.
Барбосы кинулись обратно в спальный блок.
Григорий Сергеевич был глубоко оскорблен поведением Лешеньки, а также поведением всех нас, которые слышали речи Лешеньки, не оборвали его и не доложили о них медикам. Это предательство! И я тоже предатель.
– Мы его видели, – сказал Рыжий Барбос. – И он нас видел. И как закричит!
– Он нам кричал: возьмите меня отсюда, я боюсь, я хочу жить!
– Сейчас он уже спит, – сказал я. – Сейчас ему хорошо.
– А может, они в самом деле за нас деньги получают? – спросил Черный Барбос.
– Помолчи! – огрызнулся я. – Хватит с нас Лешки!
– Жалко Олежку, – сказал Рыжий Барбос.
А я подумал, что Лешенька должен бы зайти. Он всегда заходит перед сном, глупая улыбка во всю физиономию, шахматная доска под мышкой – и сразу: «Иван, даю тебе фору. Ферзя или ладью?»
В конце концов, ничего особенного не произошло.
Я ни в чем не виноват.
Может ли чувствовать себя виноватым человек, который выполнил свой долг? Разоблачил предателя в наших рядах…
Почему же мне так неловко и хочется куда-то бежать, остановить несправедливость?
Я поднялся и сказал Барбосам:
– Сидите и никуда не ходите. И так несладко.
Я вышел в коридор. Свет горел в полную силу, хотя давно пора бы его потушить.
В спальнях тоже слышны голоса. Но свет погашен.
Я пошел по коридору к ординаторской. Там наши доктора обычно чаевничают и болтают по вечерам, когда мы уже угомонимся.
Мне надо было увидеть Григория Сергеевича, пока он не ушел домой. Мне надо было объяснить ему, упросить его забыть мои глупые слова. И не сердиться на Лешеньку.