Вальс для К. - Страница 8
Самое удивительное в этом снимке то, что Катенька стоит на полу.
Я тянусь к спичкам.
Как мы добирались до Парижа — отдельная история. Мы больше не устраивали перелетов. Лишь Турцию мы пересекли в три жаркие ночи, до краев наполненные густым стрекотом цикад. Американский консул в Афинах выдал нам наши первые западные документы. Конечно, нами заинтересовались, но мы разыгрывали несложную пьеску с надувной лодкой, пресной водой и резвой фортуной. След этой идиллической лжи тянулся за нами еще несколько лет по всем префектурам Европы. Я довольно-таки быстро продал с дюжину снимков французскому агентству, получил аванс — это, кстати, и решило выбор страны: остаток нам обещали выдать по приезде в Париж, — и мы робко бросились тратить огромные для нас деньги. Снимки, замелькавшие уже через неделю на обложках толстых журналов, были из тех, что я делал всю жизнь: улицы, люди, в основном люди. Лишь несколько последних я сделал с высоты: это была Москва — накренившаяся, коловшая злыми шпилями своих карликовых небоскребов, тяжело проваливающаяся гробницами административных зданий.
В Париже мы жили скромно, с какой-то веселой грустью. Что-то навсегда было влито в воздух наших отношений, какое-то количество несмертельного, как я думал, яда. Я старался не слушать новостей из России, не покупал газет, но, воленс-ноленс, журналы с моими публикациями подсовывали комментарии советской жизни, и меня частенько тошнило, как в кабинете Никакова, — были они явно или скрыто на девяносто девять процентов просоветскими.
Натекли какие-то деньги. Катенька арендовала узенький пенальчик на одной из улочек Ле Аля. Почти все она мастерила сама, сама возилась с закупками и вскоре открыла крошечный магазинчик «Chez Katia»[2], где все, буквально все было одного, темно-вишневого цвета. Я имею в виду блузки, сахар, панталоны, теннисные ракетки, наливки, сапоги, свечи, стаканы, даже пирожные и печенье. Месяц магазин впустую разевал пасть, а потом покупатель пошел валом — моя Катенька стала очень модной, и на улицах замелькали одноцветные Катенькины девицы. Меня радовал ее успех, но, честно говоря, пугал цвет.
Однажды на шумной вечеринке, устроенной знаменитым критиком, к которому художники всего мира съезжались на коммерческий поклон, мы стояли с Катенькой на балконе. Была она в легоньком платье, и ее голые руки, боюсь сказать: молитвенно, сжимали стакан шампанского.
Неожиданно она заговорила о Николае Петровиче, о его библиотечной комнатке, а я смотрел вниз через решетку на струящийся далеко внизу в ранних сумерках Монпарнас. Речь ее заливала меня чем-то тяжелым, и я уже хотел остановить ее, когда услышал: «Он дал нам это как дар, и это стало нашим спасением, и мы больше никогда даже не пробуем… Хотя бы чуть-чуть…» Она, уже перегибаясь, вернее, переливаясь через решетку балкона, соскальзывала вниз. Дальнейшее взорвалось мгновенно: я увидел, как ее крутануло по спирали, как она цветным комком со шлейфом платья понеслась вниз, как охнула рябая толпа, сразу превратившаяся в аккуратный круг… Почему я бросился на лестницу к лифту? До сих пор не знаю…
Похоронили ее на Сент‑Женевьев‑де‑Буа. Там, где окончилось так много бесконечно странных русских судеб. Там же однажды, навещая ее, я встретил бывшего советского инженера, нынешнего добровольного парижского клошара. Впрочем, вполне приятнейшего жизнерадостного клошара. Я подвез его до Парижа, и, уже в кафе, на прощанье, он вдруг сказал мне: «Говорят, эти, которые могли летать, попав на Запад, начисто теряют эту способность».
Был он весел, и улыбка его, зависшая в полумраке кафе, напомнила мне чеширского кота — одного из нашей компании.