В тот год ликорисы цвели пышнее (СИ) - Страница 166
Саске, морщась от боли косого пореза на груди, похолодевшими пальцами кое-как, вяло и неловко доставал маленькие свертки с мазями и перевязочными бинтами, обтрепанными и грязными.
Ранений, особенно мелких царапин и бесчисленного множества синяков, оказалось куда больше, чем можно было представить, но Саске ограничился лишь тем, что снял с себя рубашку и, руками собрав дождевую воду с листьев, омыл свое лицо и длинный порез на груди, уже запекшийся, при каждом прикосновений к нему неприятно ноющий и зудящий.
Кое-как наложив временную повязку на рану и снова одевшись, Саске устало откинулся в заросли и сразу потерял сознание, проваливаясь в темную и глубокую черноту.
Пришел он в себя тогда, когда дождь уже кончался, но небо все равно не просветлело: прошел всего лишь час. Саске по-прежнему не вставал, наслаждаясь расслабленностью в изнеможенных мышцах и усталостью: казалось, что теперь ему никогда не встать на ноги, по крайней мере, сейчас сама мысль об этом уже утомляла.
Он лежал с плотно закрытыми глазами, вслушиваясь в шорохи дождливого леса, в глухие и короткие раскаты стихающего грома, уходящего с тучами к западу; вдыхал запах сырости и мокрой листвы — запах дождя, тот самый запах, крепкий, сильный, настойчивый, запах, который не спутаешь ни с чем и не перебьешь никаким ароматом; он был наполнен холодом, свежестью, влагой. С влажной землей к одежде прилипли многочисленные листья и грязь, маленькая и острая ветка впивалась в бок, постоянно покалывая острым концом, но Саске не обращал на нее внимания, и казалось, что не замечал: состояние его потрепанного и израненного тела волновало его сейчас меньше всего, ведь внутренняя, неоткуда взявшаяся тревога, как назойливая заноза ноющая под воспаленной кожей, не давала ни долгожданного покоя, ни сосредоточенности.
Саске знал, что даже сейчас, после всего того, что он сделал, ничто не будет таким, как раньше.
Все слишком изменилось за несколько месяцев, как иногда не меняется за всю жизнь, все слишком затерялось и переплелось между собой: ненависть, любовь, страсть, сожаление, месть, колебания, решительность.
Жизнь, смерть.
Саске лежал с закрытыми глазами и думал о том, что он никогда больше не взглянет на этот мир прежними глазами, никогда не взглянет на Итачи так, как раньше, без судорожного и холодеющего чувства того, что у него не свои глаза, что на руках этого человека кровь твоих же родственников, без осознания, что продолжаешь его ненавидеть — да-да, именно ненавидеть и никак иначе — и не доверять, внутренне поджидая предательства и лжи, — Саске не мог перестать думать обо всем этом, понимая, что дело только в нем самом и в его нынешнем миропонимании.
Ненависть и месть слишком изменили его за столь короткое время, даже Саске иногда с трудом узнавал прежнего себя в своих мыслях, пока окончательно не потерял в них того самого знакомого самому себе Учиху Саске. Все, во что он верил, весь чертов мир шиноби, семья — все одно огромное разочарование, пошатнувшее и уничтожившее весь мир — разве можно успокоиться и забыть об этом?
Наруто, Сакура, Какаши — живы они или нет? Саске знал, что никогда их не увидит, но почему-то легкий намек на сожаление от того, что не повидал своего друга в последний раз и обрек его на смерть, теперь жгло его изнутри, терзая и снова напоминая о том, сколько невинных людей погибло сегодня ночью.
Саске стиснул зубы.
Совесть? К черту. К черту!
Саске не раскаивался в том, что сделал. Команда семь — это другое, это одна из крепких уз, которая теперь окончательно разорвана, но если бы была возможность повторить свою месть, Саске снова и снова уничтожал бы Скрытый Лист, потому что его разочарование во всем, во что верил и чем жил, именно из-за него.
Саске знал, что он больше не сможет жить нормальной жизнью. Как одиночка, как нищий — надо же, он, богатый младший наследник самого сильного клана, — он будет скитаться из деревни в деревню, как отшельник будет жить на окраинах городов и бежать от арестов.
Ощущение потерянности и опустошенности не отпускало его. Не отпускала та мысль, что все будет не так, а хуже, отвратительней и ужасней.
Саске знал, что не сможет принимать любовь брата так, как раньше. Он слишком сильно возненавидел его, непростительно по-настоящему, а сейчас ощущал лишь горечь — что ж, они, действительно, потеряли друг друга, разорвав свою связь.
Саске знал, что он будет почти заставлять себя брать кунай, надевать форму шиноби, что будет давиться от отвращения ко всему, что связано с жизнью в Конохе и миром шиноби.
Прошлое будет вечно преследовать его, сколько бы он раз ни рвал связи между ним и собой.
Для Саске, который надеялся начать все заново, это понимание было ужасным ударом, но это была правда. Бесполезно убеждать себя в призрачных солнечных картинах, бесполезно мечтать и строить планы на будущее, для него оно, будущее, было ясным и предельно простым: скитания.
Ни дома, ни друзей, ничего, никого. Саске своими же руками убил все это, убрал все это из своей жизни навсегда.
Наверное, сейчас, когда Саске лежал с закрытыми глазами в плачущем лесу, ему хотелось, чтобы хоть кто-то успокоил его холодным словом, убедил, что все не напрасно, что не напрасно он уничтожил свое прошлое, не напрасно боролся с собой и мучился перед тем, как это сделать. Не напрасно будет не жалеть об этом и в то же время нести на себе тяжесть содеянного всю жизнь.
Но того, кто это скажет, нет. И не будет. Это мог сказать сейчас Итачи, но его здесь нет. Только вот что сделает Итачи теперь? Что он даст? Он — виновник всего, при виде него у Саске вновь и вновь будут вспыхивать горькие мысли о том, что с ним произошло, снова и снова будет вспыхивать ненависть или разочарование, кто знает.
Этот новый пустой и безликий Итачи со страшными глазами — что Саске мог знать теперь об этом совсем чужом человеке? А что тот мог знать о своем младшем брате? Те братья Учиха мертвы, их нет, никогда не будет, только кровь роднит их, ничего большего. Новые Итачи и Саске — как они примут друг друга и примут ли?
Ничто не будет таким, как раньше. Даже чертово солнце.
Саске мог бы смириться с этой мыслью и продолжить свою жизнь, но тревога, не дающая ему покоя, всякий раз затрагивала слишком уязвимое и чувствительное место, заставляя его скручиваться.
Однако кое-что все-таки осталось и не изменилось даже с ядом ненависти: захватывающее детское чувство упокоения тихого маленького счастья при воспоминании о запахе брата, о его голосе, не о том, железном и жестоком, а том, каким он говорил только в минуты близости: воспоминания о детстве и семье — единственное, что пока что могло поддержать Саске.
Что-то осталось тем же и не изменилось; Саске, понимая это, грел в себе хрупкую надежду на то, что Итачи все вернет на свои места, своими руками, которыми все перемешал верх дном, начиная с того дня, когда позволил заснуть у себя в комнате.
Он все еще помнил скользящие по коже горячие подушечки пальцев, родной запах у нежной впадины шеи, гладкое плечо, блестящие темные глаза, шелковые и прохладные волосы — Саске усмехнулся при этих мыслях: в нем еще осталось то, что сможет спасти его от съедающей пустоты, оставленной за собой ненавистью.
Он начал свой путь тогда, когда дождь окончательно стих, а небо на востоке, просветлев от темных туч, озарилось бледно-оранжевой полосой, почти белой, почти бесцветной.
Сегодня поднимется солнце.
Саске, в мокрой ободранной одежде, продрогший до костей, шел по окраине леса, чтобы не заблудиться и не уйти в еще темную чащу. Все, что ему было нужно, добраться до самой ближайшей деревни, купить в ней на деньги, позаимствованные у Какаши, одежду, плащ, шляпу, запас еды и коня, чтобы добраться до Итачи как можно быстрее: сама мысль о том, что его уже не будет на месте, заставляла Саске впадать в холодное отчаяние.
Чтобы ни было у него внутри, как бы он ни переживал и на какие бы раны ни сетовал, сколько бы ни чувствовал себя пустым и разбитым, как бы в душе ни просил прощения у друзей, которых предал, — все равно желание-одержимость быть с Итачи возвышалось над всем остальным, побуждая Саске идти и идти дальше.