В тот год ликорисы цвели пышнее (СИ) - Страница 10
Он всегда любил смотреть на обнаженного брата, как его тело, когда они мылись или купались в реке, изгибается, как двигаются его мускулы; смотрел, целомудренно любуясь его грацией и красотой, лишь сегодня как никогда хотелось прикасаться к нему. Ощутить самому, своим телом и своими руками, как напрягаются мышцы брата.
О, черт, как это неправильно.
Саске сжал в тонкую полосу губы, запахивая ворот своего юкато. Что такого в том, что он хочет потрогать его? Родного брата. Какие могут быть ограничения в том, в чем есть частица себя самого, кроме того, если учесть, что постыдно трогать даже собственное тело, не верно ли, что эти ограничения безрассудны и необоснованны?
Просто ощутить, так ли Итачи податлив, так ли осторожен и нежен, как казалось сегодня в купальне.
Просто ощутить, можно ли ему покориться.
Просто ощутить, можно ли его покорить, прижать, сдавить, разбить, подавить.
Саске никогда не видел, но чувствовал, что за холодом брата, сдержанностью, контролем, безэмоциональностью, безмятежным и отрешенным спокойствием прячется что-то трепетно осторожное, чувствительное, заботливое, даже трагическое — брат сам в этом признался, ему нужна человеческая страсть. Ведь Итачи умел крайне бережно перевязать рану, умел помочь больному, мог внезапно ласково потрепать по голове просящего мелочь нищего ребенка. Мысль о том, что это все в нем есть, но только не видно, забито, закрыто, спрятано от его собственных же глаз невероятно сильно будоражила в Саске непонятные для него чувства, слишком бурные, горячие, заставляющие грудь в истоме подниматься выше.
Желание трогать, чтобы проверить чувствительность брата и ощутить легкую грацию и изящность жестокого и холодного убийцы на миссии, дотронуться до того места, которое прежде было пропитано свежим запахом крови. Его пустые и хладнокровные глаза, когда рука убивала врага, его бесчувственность, которую многие видели, холодная маска, жестокость, непробиваемость, грусть в глазах, некие смирение и обречение — Саске лишь восхищался. Ему нравился такой брат, безумно нравился. Он воодушевлял на подвиги, заставлял встать и убить. Холодно и пусть даже жестоко.
Но ведь он может быть и чувствительным. Сегодня он так странно посмотрел, когда Саске касался его лопаток, он так напрягался, верно, на секунду задержал дыхание, не выдавая себя. Этот контраст еще больше заводил Саске, и он не мог остановиться.
«И что? Это должно меня пугать? Отталкивать? Вызывать отвращение? Тогда почему я возвращаюсь к этим мыслям с удовольствием, и мне нравится это представлять? А если я и думаю, что это неправильно — ведь это действительно чертовски неправильно так думать о своем брате, — так меня еще больше подстрекает это делать, еще представлять, хочется ли ему так же этого. Выходит, что для меня это правильно? Было и будет правильным».
Саске фыркнул, перевернувшись на живот. Нос уткнулся в нагретый им валик (2) для сна, а тело само прильнуло к нагретому футону, прижимаясь к нему в жестоком остервенении и животном наслаждении с мысленной картиной того, что это мог быть брат.
Жарко.
Мысли мыслями, но на этом пора бы и остановиться. Ведь Итачи никогда не разрешит трогать свои волосы, прижиматься к спине и смотреть на обнаженного себя.
Он на корню запрещает это делать.
Но Саске, как будто бы даже смирившись и забыв об этом — он уже привык к таким мыслям, — снова заворочался, только теперь по другому поводу.
Изуми. Кто она такая, чтобы трогать его там, где не позволено даже самому Саске?
О, что это скрутилось в боли и ярости глубоко внутри, выходя чуть ли не с рыком? Неужели ревность?
Саске никогда не обращал на нее внимания, но теперь-то был уверен, что она всегда была в нем. Ревность к брату. Только раньше он не знал, как назвать такое странное ощущение, и не обращал внимания, пока Итачи не указал ему на это.
Саске мысленно вернулся в прошлое и попытался ответить на вопрос Итачи: почему он испытывает ревность? Причем не ту, которую можно оправдать братской привязанностью.
Ревность. Безумная ревность. Такая, что не дает сейчас спать, злит и раздражает.
Саске покорно закрыл глаза, мысленно прокручивая в засыпающем сознании ответ: никто не смеет просто так владеть Итачи, кроме того человека, которому это право дано с рождения — его младшего брата.
Но, в любом случае, пора спать. Пора разрешить духам сна прикорнуть у постели Саске, позволить им в беспорядке разлететься по дому, собирая в свои мешки обрывки сновидений, тревог, беспокойств, радостей.
Сад поместья никогда не спал. Огромные ночные бабочки порхали с цветка на цветок, наслаждаясь их сладким нектаром, разносящим по двору тяжелый запах головокружительных ночных цветов. По траве запрыгали лягушки, прячась в ее прохладе и подбираясь к маленькому фонтанчику, чтобы впитать каждую случайную каплю, и снова запрыгать, хватая надоедливых сверчков и раздувая горло, чтобы выпустить трель, слышимую далеко за пределами забора, в спящем поселке Скрытой деревни Листа Страны Огня.
***
Жители Конохи начинали свою бурную деятельность с раннего утра, когда солнце первыми яркими лучами располосовывало темноту и заливало дороги и дома оранжевым сиянием рассвета. Птицы заливались всеми переливами, на которые были способны их чистые голоса; снова поднималась остывшая ночью и выпавшая с росой дымка жары, еще разбавленная в утренней прохладе. Продавцы опять открывали лавки, расставляли по полкам и прилавкам из темного дерева товар; по деревне разносился запах свежей хрустящей выпечки, шорох обуви о дороги и веселая и громкая песня пропитым голосом, кажется, закройщика.
Все вокруг просыпалось и снова возвращалось на круги своя. Это был особый, свой, отличный от всего мира уклад жизни деревни шиноби. Впрочем, она ничем не отличалась от других деревень, лишь своей прелестью вкуса каждодневной суеты шиноби. Каждый вечер все засыпало, расходилось и мертвело, ночью стояла пронзительная тишина, что даже редкий пьяница или вор шумели в полночную тишь. Как только утро окрашивало все теплыми тонами, каждый звук, каждая жизнь, каждый листок — все обращалось в прежний круговорот, водоворот повседневной суеты, будничной праздности. Штатские тяготились тяжелой рутиной торговли и крестьянства, шиноби вновь и вновь рисковали своими жизнями и судьбами.
Новый день старого уклада жизни.
Коноху ничто не меняло и не изменит, как и людей в ней.
В клане Учиха утро ничем не отличалось от того, что было в Скрытом Листе. Так же витал запах свежевыпеченной сдобы, так же кричали быки, блеяли во время дойки козы, шли с добычей сонные и продрогшие рыбаки, и везли за собой груженые тачки с овощами крестьяне в бедных одеждах; так же тренировались шиноби, метая в бревна кунаи и размахивая катанами.
Небо было пронзительно ясным, бледно-голубого оттенка. Ужасно, опять жара. Нескончаемая жара, бегущая по пятам, выжигающая поля и посевы риса. Одним словом, несущая голодную засуху.
Саске проснулся как всегда с лучами рассвета, переоделся из смятого и растянутого спального в домашнее юкато и открыл створки перегородки, впуская в комнату разогревающийся по мере того, как солнце встает, воздух с сада. Трава, покрытая каплями росы, блестела в лучах утра. Ноги просились окунуться в бодрящую прохладу, звенящую под ступнями, но Саске решительно побрел на кухню.
Люди качали головами, а старики в тростниковых шляпах ворчали, что Боги послали на землю беду из-за грехов, которые надо искупить, принеся в жертву лучшего быка.
Мать опять поставила широкий и длинный кувшин с молоком. Значит, ароматного и свежего чая сегодня вряд ли можно дождаться.
Что за эпидемия, Саске так и не понял. Вчера он не услышал ни слова об этом, стало быть, люди или не знали, или не предавали этому значения. Отец обмолвился лишь тем, что в колодце нашли труп неместного шиноби, и хоть Фугаку запретил в клане использовать эту воду для питья, все равно люди, судя по всему, пользовались ей.