В тот главный миг - Страница 29
Унтер-офицера русской освободительной армии Лепехина недаром обучали немецкие офицеры из егерских частей. Да что немцы, он сам соображать мог и без них приобрел известность своей неутомимой жестокостью. Тридцать красных партизан гниют теперь а земле от его пули или финки. Он бы показал этой большевистской сволотени, и бабу эту он так бы не выпустил... Рука. Чалдонская собака, пульнул наугад, а попал. Сибирячок... Ладно. Попадись ты мне сейчас, я из тебя потроха вытряхну.
Он встал, поднял и повесил на плечо карабин, ощупал карманы, в них бренчали патроны, в пиджаке — остатки лепешек, бутылка спирта. Он зашагал не вверх, а низом. Надо было держаться реки. Уже сейчас горло сушила жажда, а идти больше недели. Река доведет почти до границы.
Сейчас ему надо вызнать одно: есть ли погоня. Если нет, надо идти и идти. Опередить их... Молодцы они с Хорем были, когда с первых дней вывели из строя рацию. Теперь и те с их лошадьми, и он с раненой рукой в одинаковых условиях. Лошадь по звериным тропам идет медленнее человека. По пути надо убить кабаргу или изюбра, разделать, запастись мясом. Но главное — вода. Где вода— там и рыба. Лепехин не пропадет, братцы-большевички, рано вы радовались. Понятно, что Хоря шлепнули, он в воровском деле был мастер, а здесь нужна солдатская работа. Зато бывший унтер Лоскутов мало кому уступит... А что рука — ничего, он и с одной стрелять умеет. Одно только — перезарядка оружия времени требует. Но все равно выкрутится.
Он ободрял себя, но чувствовал, что слабеет. И мысли его стали менять направление. Во всем война виновата. Разве он так уж рвался к немцам или хотел воевать против Советов? Ну, батя у него был конторщик у купца Соломина, ну прижали купца после нэпа, ну батяня поначалу лишился работы, так потом он ее получил и не хуже прежней. И сам он работал рабочим на бойне и в ус не дул. Лепехин вспомнил, как они выходили вечером в пятницу, в конце рабочей пятидневки, три дружка, народ здоровенный, хмельной от кровавой своей работы и от самогона, шли — в красных рубахах, стянутых наборными ремешками, с пиджаками на одном плече, с чубами из-под картузов. Он — Валька Басков с гитарой на перевязи, Кирюха Клейменов с гармонью на груди, а Толька Савченко бил чечетку прямо на мостовой, и на булыжнике тонко позванивали подковки его сапог. А вверху, на спадавшей вниз к центру улице, застроенной частными, нередко в два этажа, домами, где жили торговцы и бывшие мелкие чиновники, на самом взгорье лучилась в закате голубая колокольня. Вдоль заборов на скамьях посиживали старики и бабки, стояли подростки, и все смотрели, как Басков с приятелями шел гулять в общежитие текстильной фабрики к веселым подружкам, недавно только приехавшим из деревни и пустившимся в городе во все тяжкие...
Конечно, пьяненький папаша ворчал тогда на большевиков. Говорил, что жизнь пошла неправильная и нельзя человеку размахнуться в ней, потому что запрет на инициативе. Но им, молодым, до того ли было? Весь день укладывали одним ударом кувалды на бойне бычков, перерезали шеи мычавшим и бившимся животным. Хмелели от запаха крови и выходили за ограду, полные здоровой и пьяной силы, жаждущие драки и веселья. И что бы там ни трепал папаша, к ним это не приставало. Потому что в самом конце улицы, в бывших конюшнях полицейской части было теперь общежитие, и там ждали их такие же хмельные, яростные и грудастые подруги.
В тридцать восьмом Валентина и двух дружков посадили за драку; покалечили соперника-текстильщика, который пытался ухаживать за их девчонками. Но на канале Басков вкалывал так, что произведен был в передовики, а затем через полтора года выпущен. Особой обиды и тогда не осталось. В тридцать девятом был призван в армию, и за два года перед войной стал неплохим сержантом. Но пришла война, и тогда-то все решилось: бывший советский гражданин Валентин Семенович Басков стал унтером РОА Лоскутовым Петром Семеновичем.
...Ночь загустела. Погони пока не было слышно. Лепехин огляделся. Надо было располагаться на ночлег. Костер разводить нельзя. Но мошка жрала его со свирепой силой, становилось все холоднее, от потери крови он мерз сильнее, чем раньше, неудержимо хотелось тепла. Пожалуй, можно костер развести по-партизански, сделать его маленьким и незаметным.
Он стал надрезать и обдирать кору с ближайших лиственниц. От коры дыма не бывает. Если вырыть углубление в земле или найти какую-нибудь зверюжью нору, то огня не будет видно совсем. Можно и отогреться, можно и отогнать огнем мошку. Немного оживет, потом и спать. Для этого тоже надо место выбрать как следует. Тогда наутро он будет в норме. А когда он в норме, давай подходи, кто ты там есть: Нерубайлов, Колесников, Чалдон, кто хошь. Он встретит. Как в сорок третьем встречал партизан знаменитого Гаврикова. Мало осталось таких, которые об этом могли рассказать, может, только те два немца из «Абвера», что были прикреплены к их бригаде. Такие были ловкие, прилизанные баре...
В углублении, которое он выкопал ножом, уже потрескивала кора. Хотелось бы чайку, но не в чем сварить, да и заварки не успел прихватить впопыхах, когда удирал.
Удирать ему приходилось не раз, и в сорок первом особо. Тогда немцы прижали их сразу. Самое страшное было — их авиация. Как она появлялась, тут начиналось такое, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Немецкие самолеты настигли их в первый раз на марше у Пинска. Сверху , сразу свалились черные птицы, от одного воя которых обозные и артиллерийские лошади кинулись кто куда. Стоптали капитана — их командира батареи, когда тот кинулся наводить порядок. Потом пошли бомбы. Он, сержант Басков, старослужащий, рухнул в болото и забыл о своем взводе и обо всем на свете. Потом, когда юнкерсы улетели, он вылез на дорогу, очищаясь от липкой грязной тины, посмотрел на своих солдат — они выглядели не лучше, смущенно,пересмеивались.
Недалеко от Молодечно вырыли они жидкие окопчики. На них поперли танки. Это страшно, когда танк прет прямо на тебя. Пушка палит, пулемет трещит, окоп осыпается, а танк пыхтит прямо над тобой. Такое немыслимо выдержать человеку. Некоторые, правда, выдерживали. С соседнего окопа, где сидели старослужащие пулеметчики, танк сполз, а они опять пулемет на бруствер и по немецкой пехоте. Танк вернулся и еще раз на окопчике покрутился. Там только мокрое место осталось. Но Валька Басков не рожден был так умирать. Как только танк с их окопчика сполз, он встряхнулся, огляделся, сказал:
— Кончай воевать, ребята.
Один было выставил винтовку на бруствер, но он это пресек. Вывесил белый платок на штыке. А немцы уже орали:
— Ком, ком, русс!
Они и вышли, бросив винтовки. Сержант тогда объяснил подчиненным: «У нас против немцев кишка тонка». Но ребята брели рядом чумазые, бледные и почти его не слушали. Так, небось, и сгинули где-нибудь в лагерях. Туда им и дорога. Валька Басков за здорово живешь и за всякие там красивые слова помирать не хотел: Родина там, коммунизм, это для дураков. Он жить хотел и жить по-человечески. И раз там, наверху, мозги у них не сварили, что немец вдарит, то он за это не ответчик. Но совсем потрясла Баскова немецкая батарея в двадцати шагах у обочины. Командовал ею офицер в сером парадном мундире с белыми манжетами на обшлагах, в сверкающих сапогах. Артиллеристы работали, как машины. Вот тогда Басков и потерял голову. Воюют в белых манжетах. Европа! Не-ет, это настоящие хозяева. Теперь, вспоминая тот случай, он понимал, что гауптман в Молодечно перебрал, был, видно, у женщины, и приказ на выступление сорвал его с места в неподходящем для боя парадном виде. Но так он мог думать только теперь, когда война легла позади, когда хорошо узнал немцев и их порядки. А в сорок первом и помыслить не мог о случайности виденного. Тогда он уверовал: на деревенскую его Расею шла культурная Европа, а она все умела делать культурно, даже воевать в белых манжетах.
Посидев три месяца в лагере для пленных под Бобруйском, поголодав и похолодав, понял Валька Басков: не для него такая жизнь, и смерть такая не для него. За что он должен тут подыхать? За что? За Советы? А на кой они ему, эти Советы, комиссары и прочее? Да и много ли от всего этого останется через два месяца? Немцы вон к Москве уже прут. Кто их остановит? Утром на перекличке в лагере он подошел к немецкому майору-коменданту и сказал, что согласен помогать Германии в ее борьбе с большевиками. Тогда, конечно, он не знал, на что шел. Но это дело десятое. Он просто влюблен был тогда в немецкий порядок и щегольство, хотелось как-то по-бабьи прислониться к этой могучей и четкой силе.