В теплой тихой долине дома - Страница 3
— Сэр, если вы ничего не имеете против, я бы погостил у вас в доме несколько дней.
А отец мой сказал:
— Сэр, мой дом — ваш дом.
И мистер Мак-Грегор оставался у нас семнадцать дней, а на восемнадцатый день к нам пришел человек из дома для престарелых и сказал:
— Я ищу Джаспера Мак-Грегора, актера.
А мой отец говорит:
— Что вам угодно?
— Я из дома для престарелых, — говорит молодой человек. — Мы просим мистера Мак-Гретора вернуться к нам, потому что через две недели мы устраиваем наш ежегодный спектакль и нам нужны актеры.
Мистер Мак-Грегор поднялся с пола, где он дремал, и говорит:
— Что вы сказали, молодой человек?
— Меня зовут Дэвид Купер, — отвечал молодой человек. — Я из дома для престарелых. Вас просят вернуться со мной, потому что нам нужен актер для нашей новой постановки «Причуды стариков в 1914 году».
И вот мистер Мак-Грегор встал и ушел с этим молодым человеком, а на следующий день мой отец сильно проголодался и сказал:
— Джонни, сходи-ка в лавку к мистеру Козаку и достань чего-нибудь поесть. Ты ведь сумеешь это, Джонни. Все равно, принеси что сможешь.
— Мистеру Козаку нужно сперва уплатить пятьдесят пять центов, — сказал я. — Он не даст нам ни крошки без денег.
— Ступай, ступай, Джонни, — сказал мой отец. — Ведь ты всегда сумеешь уломать этого славного словацкого джентльмена.
И я отправился в лавку к мистеру Козаку и стал обсуждать китайский вопрос с того самого места, на котором остановился в прошлый раз. Мне стоило огромиых трудов уйти из лавки не с пустыми руками. Я добился пакетика птичьего корма и баночки кленового сока.
Отец и говорит:
— Джонни, как бы такая еда не повредила старой леди.
И в самом деле, наутро мы услыхали, что бабушка щебечет совсем как канарейка, а отец еще и говорит:
— Как же это я, черт возьми, напишу великую поэму, сидя на одном птичьем корму!
Парикмахер, у дяди которого дрессированный тигр отгрыз голову
Мисс Гамма говорила, что мне нужно постричься; мама говорила, что мне нужно постричься; мой брат Грикор говорил, что мне нужно постричься.
Все говорили:
— Когда ты наконец пострижешься?
Был в нашем городе очень крупный торговец виноградом, по имени Хентингтон, который каждый день покупал у меня вечернюю газету. Это был человек двухсот сорока фунтов весом, у «его было два «кадиллака», шестьсот акров земли под виноградом аликанте, больше миллиона долларов в банке, а голова у него была маленькая, совсем лысая. Он посылал людей с железнодорожных складов за шесть кварталов взглянуть на мою голову.
— Ай да Калифорния, что и говорить! — кричал он часто на всю улицу. — Вот где климат, вот где здоровье! Боже мой, что за волосы!
Мисс Гамма очень резко высказывалась о моей голове.
— Я не называю имен, — говорила она, — но если один молодой человек из нашего класса не сходит в парикмахерскую в ближайшие дни, его переведут в исправительную школу.
Имен она не называла, только при этом смотрела на меня.
— Это что за фантазия? — сказал мой брат Грикор.
— А ты помнишь Самсона? — говорю я. — Помнишь, как он разъярился, когда его остригли?
— Это совсем другое дело, — сказал Грикор. — Ты не Самсон.
— Ах, нет? — говорю. — А ты почем знаешь? Откуда тебе известно?
Однажды я спал на траве под ореховым деревом в нашем дворе. С дерева слетел на траву воробей и, прочирикав мне что-то в самое ухо, разбудил меня. Стоял теплый зимний день, и весь мир спал. Повсюду было тихо. Никто никуда не спешил. Вокруг царило одно только радостное безмолвие. Ах, господи, до чего хорошо было жить! Как хорошо, когда на свете есть у вас маленький домик с большой верандой для долгих летних дней и вечеров. Комнаты со стульями, столами и кроватями. Пианино. Печка. Картинки из воскресного журнала на стенах. Хорошо жить на свете!
Я был так доволен всем окружающим, что стал мечтать о разных местах, которых никогда не видел. Волшебные города мира: Нью-Йорк, Лондон, Париж, Берлин, Вена, Константинополь, Рим, Каир. Улицы, дома, люди. Окна и двери. Поезда, корабли в море. Самые яркие мгновения всех времен. Это было в 1919 году, и мне привиделся сон, будто все живое живет бесконечно. Мне снилось, что упадку и смерти пришел конец.
Тут с дерева слетел воробей и разбудил меня.
Я открыл глаза, но не пошевелился.
Никогда прежде я не слышал щебета птицы так ясно. То, что я услышал, показалось мне новыми удивительным, но в то же время простым и старым, как мир. Казалось, я слышу: «Плачь, плачь, плачь!» Но эту печальную песню птичка моя исполняла самым жизнерадостным тоном. Ни звука перед тем не было слышно во всем мире, и вдруг я встрепенулся от выразительного щебета воробья. На мгновение, пока я еще был в полусне, все это показалось мне вполне естественным: птица, говорящая со мной, и поразительное несоответствие между смыслом и тоном песни. С одной стороны — печаль, с другой — радость.
Я вскочил на ноги, и воробей в страшном испуге упорхнул. Что до меня, то я почувствовал себя так хорошо, что решил сходить наконец к парикмахеру.
Был на Марипоза-стрит один парикмахер, армянин по имени Арам. Большую часть времени он занимался тем, что читал «Аспарез» и другие армянские газеты, крутил папироски, курил и поглядывал на прохожих. Ни разу я не видел, чтобы он кого-нибудь стриг или брил, хотя, вероятно, кто-нибудь и заходил к нему по ошибке, по простоте душевной.
Я отправился в парикмахерскую Арама на Марипоза-стрит и застал его сидящим за столом с армянской книжкой в руках.
— Можете вы постричь меня? — спросил я по-армянски. — У меня есть двадцать пять центов.
— А, — сказал он, — рад вас видеть. Как вас зовут? Присядьте. Я сварю сперва кофе. Превосходная шапка волос у вас на голове.
— Все говорят, что мне нужно постричься, — сказал я.
— Вот так они всегда, эти люди, — сказал он. — Вечно указывают, что вам нужно делать. А что в том худого, если волосы? Ну зачем им соваться? Деньги, твердят, зарабатывай. Ферму покупай. То то, то другое. Нет чтобы оставить человека в покое!
— Так как же? — спросил я. — Можете вы постричь меня наголо, чтоб об этом и разговора больше не было?
— Кофе, — сказал парикмахер. — Выпьем сперва по глоточку кофе.
В заднем помещении у него была небольшая газовая плита водопроводный кран и раковина, полка с кофейными чашечками, блюдечками и ложечками, ключ для консервных банок и всякая всячина.
Он принес мне чашечку кофе, и я удивился, как это я раньше никогда к нему не заходил, к самому, может быть, интересному человеку в городе. Ему было лет пятьдесят, а мне одиннадцать. Ростом он был не больше меня, да и весом не больше, а лицо у него было как у человека, который много испытал, много знает, но не перестал любить людей, не озлобился.
Его взгляд, казалось, говорил: «Мир? Я знаю все о нашем земном мире. Злоба и скупость, ненависть и страх, порочность и гниль. Пусть так, но я его люблю, каков он есть».
Я поднес чашечку ко рту и отхлебнул горячей черной жидкости. Это было вкуснее всего, что я когда-либо пробовал.
— Садитесь же, — сказал он по-армянски. — Спешить нам некуда. С делом успеется. Волосы ваши за какой-нибудь час длиннее не станут.
Я сел, и он стал рассказывать мне о том о сем.
Он рассказал мне про своего дядю Мисака родом из Муша.
Мы выпили кофе, потом я сел в кресло, и он стал меня стричь. Остриг он меня из рук вон плохо, гораздо хуже, чем меня стригли бесплатно в школе парикмахеров за железной дорогой. Но он рассказал мне про своего бедного дядю Мисака, а ни один из учеников-парикмахеров за железной дорогой не мог бы выдумать такого рассказа. Да и все они вместе взятые не в состоянии были бы это сделать. Я ушел из его парикмахерской очень плохо постриженный, но мне было все равно. Да он и не был вовсе парикмахером. Он только делал вид, что занимается стрижкой и бритьем, чтобы жена его не слишком к нему приставала. Он занимался этим только затем, чтобы удовлетворить общественное мнение. Все, что ему было нужно, это почитать книжку да поболтать с приличными людьми.