В Питере жить: от Дворцовой до Садовой, от Гангутской до Шпалерной. Личные истории - Страница 18
Нам с сестренкой, как и другим детям войны, выраставшим среди руин разрушенных домов и загородных особняков Кёнигсберга, среди изувеченных войной советских солдат, немецких жителей, взрослых и детей, нам, натыкавшимся на усохшие трупы, нам, играющим с черепами и костями (кто-то из нас погибал, подорвавшись на найденных в пыли гранатах и минах), – нам в этом музее страшно не было. Отогревшись, мы шли на наше любимое место вынужденных прогулок – на набережную Введенского канала. Длина канала была небольшой – километр с лишком, не более. Там всегда и в любое время года было пустынно. В теплое время канал «благоухал». На мутной воде покачивался вздутый трупик кошки или какой-либо мелкой живности, пахло гнилой застоявшейся водой, тиной – одним словом, витал аромат каналов средневековой Венеции. С ним, с этим ароматом, мой нос столкнулся в 1972 году, когда я разгуливал среди венецианских каналов, где вздувшихся котов и крыс было в разы больше, чем во Введенском канале. Помню, я тогда закрыл глаза, вдохнул… и память мгновенно перенесла меня на набережную Введенского канала.
Запах запахом, но Введенский канал являл собой зрелище неимоверной красоты! Дело в том, что стены канала состояли не из гранитных камней, а из потемневших бревен! Эти бревна время превратило в органные трубы темно-серо-голубоватого цвета, вода порой приобретала тепло-зеленый оттенок, удивительно гармонирующий с цветом бревен. Стволы тополей, тянущихся вдоль канала, перекликались цветом и формой с «трубами Введенского органа». Ни булыжника, ни тем более асфальта вдоль канала не было, только серая или темная от дождя земля, проросшая мелкими пучками чахлой травы, и тишина, тишина. Мы с сестренкой, взявшись за руки, медленно бродили вдоль деревянных, искривленных перил, опоясывающих с двух сторон канал.
Уже тогда я размышлял, как и какими красками можно отразить красоту этого пейзажа. С одной стороны – обветшалые стены Военно-медицинской академии, больницы, музея, с другой стороны – четыре кирпичные трубы, виднеющиеся за стенами небольшого заводика, неизвестно что производящего, но производящего неустанно, ибо трубы испускали из себя удушливый черный дым денно и нощно. А посреди всего этого – чудо-канал – одно из многочисленных свидетельств красот моего любимого Петербурга.
Впоследствии, овладев навыками масляной живописи, я написал полутораметровое полотно, изображающее мой любимый канал, а поняв, что из себя представляет офорт, я воспел Введенский канал и в цветном офорте.
Восемнадцать лет спустя я прилетел на свою выставку, которая открылась на Крымском Валу в Москве. После бюрократических проволочек нам с супругой все же разрешили посетить Ленинград, в сопровождении сотрудника КГБ, ровно на 24 часа, ни часом, ни минутой более. Мои друзья, которые не чаяли меня когда-либо увидеть на этом свете, не отпускали меня ни на минуту, но все же я пробежал по любимым залам Эрмитажа, был принят директором Эрмитажа Пиотровским-старшим, обнял Ольгу Николаевну Богданову и Фаину Павловну, под начальством которых я греб снег, колол лед у Эрмитажа и иногда таскал по этажам старинные шкафы, картины, скульптуры. Но! – Введенский канал! Хоть на минуту, но надо взглянуть на него, вдохнуть его! Друзья почему-то пытались отговорить меня, но безуспешно. И вот я заворачиваю за угол знакомого мне Военно-медицинского музея… и вдруг из-за угла на меня несется легковой автомобиль, за ним другой. Я стою остолбенело, не веря своим глазам: Введенского канала нет – вместо него асфальт и километровая дорога, соединяющая мостовую набережной реки Фонтанки с Загородным проспектом. Снесены мосты, снесены гранитные фонарные столбы, с четырех сторон их венчавшие.
Есть такие книги со страшным названием: «Осталось только на фотографиях». Боже мой! Как хотелось, чтобы эти книги не пополняли фотографиями домов, мостов, каналов нашего неповторимо-прекрасного Петербурга- Ленинграда.
Сергей Носов
В торце Большой Московской
Он умеет зябнуть, особенно после дождя, когда крупные капли стекают по его спине. В солнечную погоду он бросает длинную тень, он видит ее, когда она направляется в сторону храма. Он словно поднимет голову сейчас и что-то скажет, а пока он в задумчивости отвернулся от вывески курса обмена валют и ювелирного магазина, – вывески поменяются много раз, а этому «пока» длиться и длиться. Многим он запоминается гранитным, и правда – его как будто вырубили из камня, хотя на самом деле это бронзовый памятник, гранитный лишь постамент.
Он – как человек. Не в том смысле, что слишком похож (действительно похож – на известный портрет кисти Перова), а в том смысле, что максимально активно – насколько на это способны, вообще говоря, памятники – обнаруживает себя в поведении: то события создает, то побуждает к эксцессам, то провоцирует происшествия. Живет, одним словом. И живет среди людей.
Первое из таких событий запечатлел Александр Сокуров в документальном фильме, который так и называется «Петербургский дневник. Открытие памятника Достоевскому». Жизнь любого памятника начинается, понятное дело, с его открытия, но от того, что произошло 30 мая 1997 года, благодаря Сокурову останется свидетельство не просто факта истории, а особого коллективного переживания. «Сиди спокойно, Федор Михайлович», – произнес Андрей Битов, и эта фраза, наверное, комичная вне контекста, была до странности уместна тогда. Да вот и Битов говорил об «уместности», уместности памятника по формуле этого времени – «между рынком и храмом». Говорили, что он как будто всегда был здесь. Что это долг города самому петербургскому писателю. Шостакович не мешал церковному хору, губернатор помнил имена создателей монумента: Любовь Михайловна Холина, Петр (ее сын) и Павел (ее внук), оба Игнатьевы… А когда закончились речи, и городское начальство село в машины, и допустили к монументу неприглашенных, камера сосредоточилась на том, что для Сокурова всегда главное, – на лицах людей – тех, кто просто пришел побыть, посмотреть, постоять. И это, да, – документ.
«…На лица людей смотреть надо чаще», – прямо прозвучало за кадром.
«Наверное, чтобы любить их больше, – добавляет голос Сокурова. – Ну и, наверное, чтобы литература не ушла от нас».
Тут что-то очень личное – про лица и литературу.
Ну а что до любви…
Начиная с 2010 года, в первую субботу июля («В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер, один молодой человек вышел из своей каморки…»), в общем, в начале июля отмечается в Петербурге, если кто не знает, День Достоевского. Во многих отношениях это веселый праздник. «Достоевский forever», «Достоевский рулит!», «Родя, ты не прав!» – плакаты, шествие героев романов, перфомансы, акции, флешмоб. А что? Достоевский был склонен к эксцентрике, чувством юмора обладал – может быть, своеобразным чувством юмора, но тем не менее. Любил шутку и розыгрыш. Но дело даже не в этом. Достоевский не то чтобы «наше все», а теперь он для нас как бы мы сами (так нам, наверное, чувствуется, когда поднимаем плакат «Родя, ты не прав!»). Трудно представить, чтобы так запанибратски обращались с героями Солженицына. А с персонажами Достоевского мы уже как-то срослись.
И бронзовому Достоевскому в торце Большой Московской это должно быть известно лучше, чем кому-нибудь другому. Перепад людских настроений он испытал на себе. Строгость почестей, оказанных ему в самом начале на открытии, вовсе не отменяла в перспективе возможность карнавальных настроений читателей и почитателей. И вот уже на гранитных тумбах – перед его глазами и на радость публике – в урочный час могут появиться такие объекты, как «живые статуи» персонажей «Преступления и наказания» (если сам он – «бронза под гранит», то они – «живое тело под бронзу»). Один ли, с Анной ли Григорьевной, «живой» Достоевский появляется в этот день у себя на балконе в Кузнечном переулке – чтобы поприветствовать гостей праздника: внизу на воздвигнутых подмостках произойдет главное представление. Правда, взору памятника оно недоступно – может, это и к лучшему.