В Париже и вне Парижа - Страница 4
Развалины французского города, нищета французского рабочего — и великолепные заводы, неслыханно обогащающие иностранных колонизаторов. Там, где кончаются развалины и бараки, начинается иной мир — мир техники, строительства, мир благосостояния и богатства. Впрочем, об этом следовало бы сказать иначе: там, где вырастает во Франции этот великолепный чужеземный мир, — там начинаются руины французских городов и руины французской жизни.
Вот деревня. Французская деревня, совершенно непохожая на нашу. Группка каменных домов среди полей, домов, ревниво охраняемых высокими каменными стенами и непроницаемыми дощатыми заборами. Всякий дом — как крепость. Нам удалось проникнуть в некоторые из этих крепостей.
Мне случалось бывать в разных деревнях: в зажиточных и бедных, в красивых и некрасивых. Но я ручаюсь, что можно обойти, скажем, всю Украину и нигде не увидеть того зрелища, какое десятки раз открывалось нашим глазам за заборами домов французских крестьян.
Грязный, занавоженный двор. Облупившаяся штукатурка. Растрепанная соломенная крыша. Вы удивлены? Я тоже удивилась. Совершенно обыкновенная, соломенная крыша, только очень старая и очень обветшалая. И в ней огромная дыра. Нет, снаряд упал сюда не сегодня, а несколько лет назад, когда англо-американские войска высадились на континенте. Но никому и в голову не пришло поставить лестницу, влезть на крышу и заткнуть эту дыру снопом соломы или первой попавшейся доской. Минутами кажется, что старый народный предрассудок, который не позволяет гасить пожар, вспыхнувший от удара молнии, возродился здесь в какой-то новой форме: не тронь того, что разрушено во время войны.
Полуразрушенные хлевы, конюшни с висящими на одной петле дверями, лужи, наполненные густой грязью, перед самым порогом дома — вот что скрывают за собой высокие стены и заборы. Что же случилось? Где та французская деревня, о которой мы слышали, читали? Богатая, жиреющая от благосостояния деревня. И это тоже уже отошло в далекое прошлое. Во всяком случае, для тех деревень, которые расположены неподалеку от Парижа и на север от него. То есть в деревнях, которые, казалось, должны были бы процветать, поставляя огромному городу свои продукты. Казалось бы! Но прошлой осенью крестьяне вообще не стали собирать с огородов великолепный урожай. Под зимними дождями сгнили превосходные помидоры, прямо-таки фантастические по величине головки цветной капусты, изысканнейшие овощи, посаженные в надежде продать их в Париже. Оказалось, что их не стоит собирать.
Между потребителем и продавцом стоит цепь организованных посредников. Крестьянин получает гроши, однако это вовсе не означает, что сельскохозяйственные продукты в Париже действительно дешевы. Нет, они там дороги. Но, несмотря на это, в Париже существуют огромные «ножницы» между стоимостью промышленных товаров и сельскохозяйственных продуктов. Даже принимая во внимание все прибыли бесконечной цепи посредников. Но сам-то крестьянин получает от самого последнего посредника за весь свой годовой труд такую сумму, на которую нельзя купить решительно ничего из промышленных товаров. Ему просто не стоит трудиться. Вот откуда эти валящиеся дома, эти оборванные дети, эта нищета «богатой» французской деревни. А вместе с нищетой нарождаются гнев, ненависть.
У рабочего еще есть что терять, говорят крестьяне. Если у него есть работа, он ее может каждую минуту потерять. А нам что терять? У нас ничего нет, мы можем только медленно издыхать с голоду. И издыхаем…
Чудесно цветут яблоки вдоль сотен километров французских дорог. Но когда осенью ветви гнутся к земле под тяжестью плодов, оказывается, что плоды не стоит снимать. На них не купишь ни ботинок жене, ни куртки себе, ни нового плуга, если старый сломается. Оказывается, нельзя доверять не только парижским тюльпанам: нельзя доверять и этой волне розовых цветов, которая льется вдоль дороги бесконечно, бесконечно и, казалось бы, говорит о сытости, довольстве, благосостоянии. Между тем она не предвещает ничего хорошего. Эти яблоки сгниют в придорожных рвах, превратятся в навоз, на котором не стоит ничего сажать, так как все равно это не даст ни рубашки ребенку, ни нового плуга.
— Рабочему еще есть что терять, — говорит, покачивая головой, французский крестьянин, разговаривая с нами у своих полуразрушенных ворот.
Мы как раз едем отсюда на рабочее собрание. В район Па-де-Кале, на север, к шахтерам.
Местечко, черное от угольной пыли. Ни деревца, ни садика. Местные власти, видимо, считают, что зелень, цветы, сады являются привилегией, которая для трудящихся недоступна и не нужна. Черные печальные улочки. Под ногами хрустит угольная пыль. И снова этот грязно-оливковый цвет домов, утомляющий скукой и безнадежностью.
Зал переполнен. Около двух тысяч человек. Мужчины, женщины, дети. Когда мы входим в зал, все встают и поют «Интернационал».
С небольшой эстрады можно охватить взглядом весь зал. Рассмотреть все лица.
Мужчины, женщины, дети. Желтые лица, лица, черные от въевшейся в них угольной пыли. Впалые щеки, лихорадочно горящие глаза. Почти псе болеют специфической страшной болезнью, возникающей оттого, что легкие пропитываются угольной пылью.
Да, я встречала когда-то такие лица — в Силезии, в Домбровском бассейне в Польше, давно, до войны. Но сейчас и там уже нет таких лиц.
Все, что я вижу, кажется мне тяжелым, кошмарным сном.
Эти люди недавно провели длительную забастовку, которая, к сожалению, не принесла им победы. Вот эта парочка в первом ряду: худенький мальчик и девочка — это сироты забастовщиков, убитых солдатами, вызванными на усмирение. Там в углу сидят горняки, выброшенные с шахты за участие в стачке. Они уже несколько месяцев без работы. Вот эти женщины — жены шахтеров, заключенных в тюрьму. Горькая, жестокая и славная повесть о жизни, труде и борьбе.
Пласт угля в шахтах очень тонок. В них нет современных машин, уголь добывают допотопными методами. Почти никакой вентиляции. И вот шахтер ползет по штреку на коленях, задыхаясь, то и дело теряя сознание. Взрывы очень часты, они стали повседневным явлением, а вовсе не несчастной случайностью. Впрочем, в качестве иллюстрации к тому, что нам рассказывают здесь, существуют сообщения в газете «Юманите», так и озаглавленные «Взрывы», — двадцать убитых, десять убитых, семеро убитых, тридцать убитых. В зале сидят инвалиды труда — без рук, без ног. Потеряв руку, ногу, трудоспособность, они вместе с тем потеряли право на квартиру в мрачных, грязно-оливковых домишках и деревянных бараках. Они стали бездомными. Сидят больные, тщательно скрывающие свою болезнь, чтобы не лишиться работы, не лишиться права спуститься в шахту, ползти на коленях, задыхаться от отсутствия воздуха, погибать от взрыва.
Черные, худые, как скелеты, одетые в лохмотья люди. Женщины с грудными младенцами на руках, жалкие синие тельца укутаны в лохмотья. Все это кажется кошмаром, ужасным сном. И все они спрашивают, спрашивают, спрашивают. О наших шахтерах, об их жизни, об их труде. Рассказываешь измученным людям о том, как у нас техника облегчает труд шахтера, как постоянно заботятся о его жизни и быте, рассказываешь об орденах, которыми награждают в Советском Союзе за работу в шахтах, об уважении, которым народ окружает горняков, о благоговении к труду, какое у нас воспитывают в каждом ребенке. И горло сжимается от мучительной неудержимой жалости к этим людям, ловящим с жадностью и восторгом каждое сказанное нами слово.
Потом снова они спрашивают. Спрашивают лихорадочно, ненасытно. Им хотелось бы обо всем узнать, обо всем услышать. Слезы текут по их желтым, худым, истощенным лицам. Они говорят также о себе. Но они могли бы и не говорить: достаточно взглянуть на эту невероятную нищету. Они не только больны, доведены до отчаяния, обижены: они просто-напросто голодны. Голодны не сегодня и не со вчерашнего дня: они голодны постоянно, всегда. И мужчины, и женщины, и дети. Я невольно вспоминаю шоферский кабачок. Там был суп «на мясе» и картошка, политая мясным соусом. Теперь мне это кажется верхом роскоши и изысканности. У этих людей нет и картошки досыта, далее без мясного соуса… Эти дети, с синеватыми ноготками на пальчиках, с ножками, тонкими, как паутинка, — они ведь тоже голодны, всегда голодны. И ни у отца, ни у матери нет надежды их накормить. Вот это и есть та самая «работа», о которой с оттенком зависти говорил нам несколько часов назад французский крестьянин… Та работа, которую каждую минуту можно потерять.