В облупленную эпоху - Страница 47
Что же, не заслужила?
Вот ее родственники. Все — до десятого или какого другого колена, живые и мертвые, умершие своей смертью и убитые в последнюю войну — обо всех рассказывала она своему Грише.
А он?.. Стоит и спокойно читает. Будто ничего не случилось… А может, скрывает не только это?
Здравствуйте, папа и мама! — писал Альтшуль-младший из летнего лагеря. — Мама, меня назначили горнистом, потому что ты, папа, музыкант, и все говорят: лучше горниста не найти, чем я. Но у меня только слюни в мундштуке, а звука нет. И я горню просто так, голосом. Очень похоже, никто не отличает. Я научился кричать козой, и как закричу — все козы откликаются. А ребята смеются: Альтшуль с козами по душам разговаривает. Теперь я учусь кричать, как петух…
И много чего другого сообщал родителям Альтшуль-младший… Но Григорий Петрович больше не выдержал.
— А как же анкета, Юдифь? — спросил он вдруг.
— Мне ты тоже ничего не говорил! — И жена отвернулась.
— Ей я тоже не говорил… Есть ли родственники за границей? Нет, нет и нет… Теперь они подумают, что я…
Таинственные «они», для которых он каждый год, всюду и везде заполнял анкеты, что они подумают о нем?.. Ему было страшно подумать, что они подумают.
…Брат. Сема. Сэм Питер. Я — Григорий Петрович. А ты — Сэм Питер.
Когда мама умирала, мы стояли перед ней, ты и я, и она говорила:
— Герш — младший. Поклянись, Сема: пока ты живой — ему будет хорошо.
Мать свесилась с кровати, поцеловала нас горькими сухими губами — тебя и меня. Поцелуй врезался в кожу, горел на ней…
Мы поехали искать счастья.
В Барановичах я отстал от поезда. Солдаты-сибиряки подобрали меня, определили в музыкантскую команду — и вот…
Я хочу спокойно жить. Жить со спокойной душой. А ты хотел умереть со спокойной душой. На тебе загорелся прощальный мамин поцелуй, и ты вспомнил клятву.
В Москве его приняли очень хорошо. Общался с такими людьми… с такими людьми, у которых даже неудобно справиться, где купить новую установку: большой барабан, тарелки, малый барабан. Еще нужна «громыхалочка». Не самодельная, как продают у нас, а настоящая, как в зарубежных ансамблях, — показывали в кино.
С важными людьми — о важных проблемах: мирное сосуществование, жилищное строительство, спутники. Но все же, откашливаясь и смущаясь, вставил словечко за молодежь — она любит веселую ритмичную музыку…
Его перебили: да, молодежь замечательная — наше будущее, наша надежда… А вот он, Герш Пейсахович, он ведь тоже патриот. И поступит со своими заводами как сознательный гражданин. Компенсацию, разумеется, получит…
Здесь его тоже окликали законным, паспортным именем — Герш Пейсахович. Понятия будто бы не имели, что он уж давно Григорий Петрович.
В центральных и местных газетах поместили портрет. Рядом с портретом — заявление. Г. П. отказывался от наследства:
Я, бедный сирота из местечка, стал солистом оркестра. Мой сын учится в школе. Моя жена — домашняя хозяйка. Сестра жены… Муж сестры жены… Племянник… Земляк Фрид…
А как встречали в родном городе!
Хотя приехал без новой установки и «громыхалочки», на шею вешали венки, повязывали широкие тяжелые ленты, которые опоясывали, как портупеи — лейтенанта.
По случаю торжества на целых два дня отпустили Альтшуля-младшего, что и спасло липового горниста от разоблачения и подзатыльников.
На митинге, из речей и приветствий, он впервые услышал настоящее имя отца. Все ораторы — Иванов, Иваненко, Иванбаев и Иванян — дружно спотыкались на нем: Герш, Гирш, Пейсахович, Пейсахович…
Альтшуль-младший смеялся вместе со всеми. Вот имя так имя! Никому не дается!.. Привык к Петрам и Сергеям, Александрам и Юриям. А тут вдруг — Герш, Пейсах… Но внезапно его осенило, что если отец — Герш, то сам он — Ефим Гершевич… Над ним тоже будут смеяться, коверкать его…
И ушел с шумного торжества. Долго не мог заснуть. Все ворочался в постели, все думал. Как разделаться с уродским отчеством, устроить так, чтобы быть, как все?.. Ничего не придумывалось.
Фима вздохнул и вышел на двор, в южную звездную черноту.
Все спали. Мир спал. А у него, у Альтшуля-младшего, случилось такое: он узнал, что — Гершевич. А кругом спали. Горнист Фима хотел переполошить весь мир, чтобы люди вскочили с теплых постелей, бросились к нему на помощь…
— Ку-ка-ре-ку! — завопил во все горло.
И впервые окрестные петухи признали его — дружным хором отозвались на крик:
— Ку-ка-ре-ку!
И какой-то один долго тянул свою песню.
— У этих Ефремчуков — сумасшедший петух, — сказала Юдифь Осиповна. — Орет, как недорезанный…
— Юдифь, как ты думаешь, — спросил Григорий Петрович, — как ты думаешь, Юдифь, они уже читали мою анкету?
Асар Эппель
В ОБЛУПЛЕННУЮ ЭПОХУ
Почему-то сначала об этом сообщали, оглядываясь и шепотом:
— Говорят, нам проведут газ…
Разговоры пошли с зимы. Стояли морозы, и детям приходилось смазывать лица гусиным жиром, чтоб не обморозились. Для тогдашних зим и тогдашних — старинных! — морозов это было наилучшим средством.
— Вы слышали насчет газа?..
— Газа? Который в кухне?
— Который в кухне…
И в ответ:
— Ай, бросьте!
— Кто вам такое сказал?
— Вранье!
— Надо же будет копать, а у нас — вода на глине…
Слух нарастал, молва набухала, жители, встречаясь у колонки, искали друг у друга в глазах подтверждения, сведений, уверенности.
При этом у голубоглазой части наших поселян глаза горели синим пламенем газовой горелки, а у темноглазых, хотя тоже вспыхивали, но не так ярко и не так доверчиво, как этого бы хотелось.
Кто-то где-то якобы видел распоряжение газифицировать не каждый дом и квартиру, а через одну, и называлось это «пунктирная газификация». Грядущее неравенство тревожило, угнетало, порождало оговоры как самой идеи газификации, так и слухов о «пунктире», намечало распри, из которых не будет выхода и, конечно, египетские казни.
Кто-то, наоборот, слыхал, что проведут всем, но из-за экономии — по слишком тонким трубам, а на плите будет одна конфорка с приделанной намертво сковородкой для яичницы из двух яиц. Или что-то там еще.
Чего только не говорили!
Времена эти теперь изрядно отдалились и вспоминаются как легендарные, поэтому описывать их мы можем только в стиле баснословном, с преувеличениями и фантазиями, ибо если получится вспомнить, как оно было на самом деле, правда тех дней покажется непомерным преувеличением вроде помянутой уже приделанной намертво сковородки.
Повторяю, чего только тогда не говорилось, чего только не происходило и чего только не выдумывалось.
А посему старик Самуил Акибыч то и дело стал ходить в свой сарай, где, скрытый от чужих глаз прислоненным внаклонку сырым малопригодным для отопления горбылем, стоял его давнишний — нэповских еще времен — сатуратор.
Самуил Акибыч в те годы был Королем газировки, по-прежнему еще называвшейся «сельтерской» (в его произношении «зельтерской»). И какое же это было чудное время!
Он тогда был молод, и на его полностью лысой уже голове еще не было ни одного седого волоса.
Как старательно мыл Самуил Акибыч граненые стаканы! Как он ими сдержанно звякал! Как быстренько давал откапать помывочным каплям! Как до копейки отдавал мокрую сдачу! Весь центр Москвы, утирая потные лысины и проветривая подмышки, приходил к нему в знойную пору напиться, а, напившись, убирал пену с губ тыльной стороной ладони, если это был мужчина, а если женщина, то по-разному.
Услыхав про грядущий газ, Самуил Акибыч затосковал по незабвенному промыслу, по сверканию шипящей воды, по ярким колерам сиропа — то вишневого, то яблочного, то цвета красного стрептоцида, когда, бывало, лечишься и по нужде оставляешь рыжий след на белом накрахмаленном снегу.