В облупленную эпоху - Страница 40
— Вот ты где! — взвизгнули на пороге. — А я жду, жду, жду, все глаза проглядела, а ты здесь!..
Я натянул простыню на голову и попросил оставить меня в покое, однако женщина, споткнувшись об угол ковровой дорожки, ворвалась в номер и с размаху уселась мне на ноги.
— Ты с кем здесь пил? — спросила она, пытаясь стянуть с меня простыню.
Я сказал, что пил с другом, что сейчас хочу спать и что мне утром на работу.
— На какую еще работу? — рассмеялась она.
Я сказал, что на самую обыкновенную: в краеведческий музей, где скоро откроется новая экспозиция.
— Ой, не могу! — она вновь рассмеялась. — Хочешь, чтобы тебя снова с милицией оттуда вывели?
Я сказал, что не совсем понимаю, что она имеет в виду, но нам все равно лучше будет поговорить завтра. Она с еще большей настойчивостью потянула простыню, неожиданно вскрикнула: я услышал Борин голос.
— Привет! — буркнул он, входя в номер. — Вот и я!..
— Ой! — Женщина вскочила, и меня слегка подбросило. — Это кто? — Она не просто спросила, а еще и больно ткнула мне пальцем под ребра.
— Монтажник, к музейщикам прислали, вечером приехал…
— А кто его сюда поселил? Ты что, совсем…. — Женщина перешла на шепот, потом они начали шуршать одеждой, чмокать и скрипеть пружинами, а я заснул и проснулся под звуки гимна: репродуктор висел прямо в изголовье, бухание тарелок прокатывалось от макушки до ног. Я выпростал руку, нащупал шнур, дернул: репродуктор сорвался со стены мне на голову, но продолжал играть. Я дернул за шнур еще раз, он замолк, я вновь заснул, потом за окном что-то громыхнуло, заныл стартер, по коридору застучали чьи-то шаги, залаяла собака, голубь, когтя подоконник, воркуя, прошелся туда-сюда, захлопал крыльями, улетел.
Я сел, протер глаза. Вчерашнее мясо в горшочках грозно бурлило во мне. На соседней койке кто-то спал: я вгляделся в обращенную ко мне волосатую спину, начал припоминать то, что было ночью, и смутное чувство вины перед Борей контрабандой проскочило в мои утренние ощущения: мне казалось, что я должен был в чем-то ему помочь. Я спустил ноги на пол, закурил. Солнечный лучик добрался до Бориной спины: казавшиеся черными волосы заблестели, как медная проволока. Я зевнул, оделся, положил в карман джинсов паспорт и, захватив с собой полотенце, вышел из номера.
В бытовой комнате одна женщина разглаживала бесформенную кучу кружев, другая стояла в дверях. У стоявшей было великолепное, стройное тело с длинными ногами: перенеся тяжесть на правую ногу, носком левой ноги она играла с босоножкой на стоптанном каблуке, захватывала пальцами ремешок, отпускала, захватывала вновь. Услышав мои шаги, она обернулась, махнула ресницами и выудила из-за уха сигарету.
— Огонька не найдется? — спросила она. Я дал ей прикурить и предположил, что сегодня будет прекрасный день.
— Спасибо!.. — она глубоко затянулась. — Если Кузьмин сегодня дернет трос так же, как вчера, — сказала она, обращаясь к женщине с утюгом, — то я сломаю себе спину…
Я прошел до столика коридорной: она быстро-быстро шевелила спицами и рассеянно ответила на мое приветствие. Я спросил, где помещается номер-люкс.
— В двадцать шестом… Как вам спалось? — улыбнулась она. Голос был удивительно знаком.
Я ответил, что чудесно. Мне хотелось пересказать и ей и женщинам в бытовой Борину историю, хотелось узнать — как бы они поступили на месте Ольги Эдуардовны, согласились бы выйти за Борю, согласились бы уехать вместе с ним, но, посмотрев в окно, увидел вышедшего на пробежку нашего главного художника.
Догнал я Михаила Моисеевича с немалым трудом. Двигаясь рядом с ним, боком, вприпрыжку, я рассказал о своих злоключениях, опустив, понятное дело, историю с рестораном и сумкой, сказал, что, если он немедленно не распорядится меня поселить, я тут же уезжаю. Михаил Моисеевич, поднимая и опуская руки, спросил:
— Где, ты говоришь, ночевал?
Я ответил.
— Милое дело! — сказал он. — Этот твой Боря — бывший наш художник, автор проекта музея. Теперь мне за его художества отвечать. — Михаил Моисеевич с недоверием посмотрел на меня. — Он тебя еще ни о чем не просил? Нет? Попросит, значит, — выдохнул Михаил Моисеевич, — попросит в музей провести, попросит принести показать планшет с развертками и планом… Он, понимаешь, специально сюда приехал посмотреть перед отъездом на историческую родину, что осталось от его проекта и… — Михаил Моисеевич харкнул в сторону, — и все лезет, лезет, лезет и лезет… Уже приходилось один раз милицию вызывать… Он, видишь ли, хочет знать меру своей вины… Да-а… Перед кем, скажи ты мне, он виноват? А? С чем ее есть, эту вину, ты не знаешь?
Я сказал, что не знаю, но догадываюсь: ведь мы все друг перед другом виноваты. Михаил Моисеевич перешел на шаг. Мне показалось, что вот сейчас он меня поймет, и я сказал, что если как следует разобраться, то Боря скорее страдающий, чем причиняющий страдания.
— Только умоляю тебя, разбирайся в этом без меня, — Михаил Моисеевич остановился, склонил голову набок. — Ты понял?
Я сказал, что понял, хотя это и обидно.
— Ну, тогда иди отсюда, не мешай мне, — он побежал дальше, а я остался стоять. Он добежал до поворота улицы, обернулся, крикнул на ходу: — С администратором я договорюсь!..
Теперь, при свете утра, городской парк просвечивался насквозь. С улицы были видны раковина эстрады и уголок танцплощадки, усыпанной надорванными билетами, а за танцплощадкой поднимался выцветший купол цирка-шапито, откуда доносился запах отрубей, чьи-то тяжелые вздохи. Прыщавая девушка в накинутом на плечи мужском пиджаке снимала с двери киоска «Газеты-журналы» большой висячий замок.
Я вернулся в гостиницу, поднялся на третий этаж, завернул в туалет и заперся в кабинке. Среди надписей на стенках были довольно смешные. Когда я вышел, то у противоположной стены увидел человека. Он стоял, опершись о край раковины, опустив голову вниз, тяжело дышал, и мне подумалось, что ему, наверное, очень плохо. Вдруг он издал какой-то странный клекот и, резко подняв голову, уставился на свое отражение в тронутом зеленью зеркале: на лице его, тупом и тяжелом, сияла лучезарная улыбка, были видны бледные десны и большие, очень белые зубы.
— Мимическая гимнастика, — сказал он, поймав в зеркале мой взгляд. — Я — клоун!..
Во рту у меня было так противно, что я даже не смог ему ответить: только кивнул с пониманием, подошел к соседней раковине, сплюнул, открыл кран и начал умываться.
Михаил Моисеевич кокетничал с коридорной. Увидев меня, коридорная взяла со стула связку чистых полотенец, пошла по коридору, виляя бедрами.
— Тебя уже поселили, чудик… — сказал Михаил Моисеевич. — Давай завтракай и на работу!
В триста первом Боря грел нос в солнечном луче. Душные летние вечера, от которых делается не по себе. Выдался как раз такой: небо висело низко, стояла оглушающая тишь.
— Уже утро? — спросил он.
Я сказал, что да, что уже начало восьмого.
— Пора вставать! — Боря, хрустнув суставами, потянулся.
Александр Ткаченко
ДЯДЯ МОНЯ
Последнюю неделю в Америке я завтракал в небольшом не то кафе, не то ресторане на Брайтон-Бич. Мне здесь нравилось. Было тихо, как-то по-домашнему, достаточно чинно и в то же время уютно. Каждое утро приходил и садился напротив меня, но за другим столиком, дядя Моня.
Приходил — это сказано сильно. Приползал? Нет, не то. Приводил себя медленно и медленно садился по частям. Не то… Он в буквальном смысле слова, пока шел видимую часть пути от двери до стула, распадался на части, его руки выписывали непонятные конфигурации, ноги то переставлялись одна за другой, то волоклись по паркету, то приплясывали, а из груди раздавался глубокий, бухающий кашель, и казалось, он отрывает от своих легких по кусочку. Желтовато-седые волосы кустом осенних белых хризантем расползались по его голове. Он был стар. Очень. Я даже не могу сказать, сколько ему было лет, да это и неважно. Он был очень стар. Обычно, как только он раскладывал себя за столом, глаза его утыкались в меню, но к нему подходил официант: