В облупленную эпоху - Страница 32
«Дорогая сестра, — в очередной раз писала Вера, — у меня хорошая новость: сегодня утром Мишенька, слава Богу, неплохо покушал. Он выпил целый стакан молока с булочкой и съел тарелку овсяной каши с маленькой плиткой шоколада».
«Дорогая Вира, — отвечала Лайза, — старайся давать ребенку поменьше шоколада; от него бывает запор. Я, например, Джейкобу вообще не разрешаю есть шоколад».
Меня стала тяготить переписка этих любящих родственниц, которые неизвестно кем приходились друг другу. Переводы с русского на английский и обратно требовали интеллектуального напряжения и отнимали все мое время. У меня не оставалось времени сходить с женой в кино. Я запустил все работы по дому. Но я не мог прекратить свой переводческий сервис, за который сдуру взялся; это разорвало бы связь Лайзы и Веры и причинило им непоправимое горе. Я пробовал задерживать отправку писем, чтобы дать себе хотя бы день передышки. Тогда на меня с двух сторон сыпались тревожные имейлы:
«Дорогая сестра! Что случилось? Мы страшно волнуемся: от тебя уже второй день нет ни строчки!»
Положение становилось безвыходным. После долгих, мучительных размышлений у меня созрел коварный и, признаюсь, бесчестный план. Когда от Веры пришло очередное письмо, в котором она писала: «Сегодня утром Мишенька, слава Богу, скушал два стакана кефира и три булочки с маком», я его не просто перевел, но и расширил, добавив: «Нас, конечно, радует, что ребенок стал хорошо кушать, но кефир и булочки последнее время сильно подорожали, и мы с трудом сводим концы с концами. Хорошо, что у меня в Америке есть такая замечательная родственница, как ты, дорогая сестра. Мы рассчитываем на твою помощь».
Лайза перестала отвечать. Это было то, что мне нужно, но пока только половина дела. Вера продолжала бомбить ее тревожными посланиями: «Дорогая сестра! Почему ты не пишешь! Мы страшно волнуемся!» В конце концов, я ответил за Лайзу: «Дорогая Вира! Извини, что долго не писала. Я очень занята, так как Джейкобу надо ежедневно делать компрессы. У нас, при капитализме, медицина ужасно дорогая, а страховку за компрессы не платят. Я надеюсь, что ты, моя любимая родственница, сможешь нам помочь».
Вера тоже перестала отвечать. Переписка заглохла. Но я хотел окончательно утвердиться в своей победе. Я написал Вере:
«Дорогая Вира! Мне точно известно, что наш прадедушка Залман жил в Одессе. Он был большевиком, служил во время гражданской войны в Красной армии и был лично знаком со Львом Троцким, чем все мы, его потомки, чрезвычайно гордимся».
Одновременно я написал Лайзе:
«Дорогая сестра! Я точно установила, что дедушка моей мамы, то есть мой прадедушка Иван Моисеевич, жил в Воронеже, а не в Одессе. Он ненавидел социалистов и коммунистов и сражался против большевиков в армии Петлюры».
Я так увлекся, что начал верить в то, что сочинял. Мое воображение разыгралось. Оно рисовало воинственного Вериного прадедушку, который мчался на коне с шашкой наголо, а Лайзин прадедушка в это время строчил по нему из пулемета «Максим». Притом это был один и тот же прадедушка. Я вошел во вкус переписки с самим собой и уже не мог остановиться. Я написал Лайзе:
«Дорогая Лиза! Я установила, что у моего прадедушки была только одна дочь, моя бабушка, у которой тоже была одна дочь, моя мама. И никакими двоюродными сестрами там не пахло. Так что мы вовсе не родственницы. Извини. Твоя бывшая сестра — Вера».
Вере, в свою очередь, я написал:
«Дорогая Вира! Я установила, что мой прадедушка был холостяк, и у него никогда не было детей. И вообще, мои предки приехали не из России, а из Венгрии. Так что мы вовсе не родственницы, а наоборот, классовые враги».
Тут в комнату вошла моя жена.
— Ну что, — сказала она, — сколько еще я должна ждать, чтобы ты починил дверь в гараж?
— Сейчас, сейчас, — сказал я и быстро написал:
«Все мои письма прошу сжечь».
Потом спохватился, переправил слово «сжечь» на «стереть» и послал имейл сразу обеим.
Жизнь вернулась в свою колею, но совесть мучает меня по сей день.
МОЕ ЕВРЕЙСКОЕ ОБРАЗОВАНИЕ
Было это более шестидесяти лет назад, но все отчетливо врезалось в мою память. По сей день стоит перед глазами серая деревня с невзрачными серыми срубовыми избами по обеим сторонам широкой, заросшей травой улицы. Это — Белый Яр, маленькое село на восточном берегу Волги, где-то между Куйбышевым и Ульяновском, куда эвакуирована наша семья. Считается, что здесь мы будем в безопасности от немцев, которые уже у Сталинграда и вот-вот начнут подниматься вверх по Волге. Здесь нет ни электричества, ни водопровода, ни канализации. Люди здесь странно говорят, странно себя ведут, и почти всех мальчишек в деревне зовут одинаково: Шурка. Я — Александр, то есть тоже Шурка; поэтому я должен вписываться в это общество. Но я не вписываюсь. Для местных жителей мы — эвакуированные, «куированы», как они говорят, — смешные и непонятные существа из большого города, то есть из далекого мира, о котором они знают разве что понаслышке.
Каждый день с утра до вечера несколько мальчишеских лиц торчат в окнах нашей избы, с любопытством разглядывая нас и нашу единственную комнату. Занавесок у нас нет, а если бы они и были, мы бы не могли занавесить окна. Закрывать свое жилище было бы оскорблением для местных жителей, признаком крайнего неуважения. Иногда мальчишки — те, которые посмелее, — заходят в избу и молча сидят у двери, наблюдая, как мы ужинаем, читаем книги или просто передвигаемся по избе. Они не стучат в дверь, не спрашивают разрешения войти и не здороваются; этих атрибутов нет в их культуре. Они просто сидят и смотрят. Мы тоже смотрим на них, потому что, если не смотреть, они тут же своруют то, что попадется под руку — ложку, катушку ниток, кусок хлеба. Ясно, что в их культуре воровство — это обычная норма поведения.
Однажды в конце лета мы видим, как по селу ходит учительница начальной школы. Она заходит в каждую избу и записывает детей, которым исполнилось восемь лет; эти дети должны первого сентября идти в школу. Мне еще только семь, но я бегло читаю, умею писать и могу считать до ста, а то и больше. Я прочитал и запомнил наизусть множество стихов Пушкина и Некрасова, и мне безумно скучно дома. Я просто умираю от желания поскорее пойти в школу. Я страстно прошу учительницу записать меня в первый класс, я умоляю, я плачу навзрыд, и в конце концов жалость берет свое: меня принимают в школу. Ура!
Первый день в школе начинается с переклички. Учительница, глядя в классный журнал, по очереди называет фамилии детей, и тот, кого она назвала, должен встать и ответить на два вопроса: 1) когда твой день рождения? и 2) какая твоя национальность? Подходит моя очередь, и я чувствую себя растерянным. Я не знаю, что такое национальность. Эти деревенские восьмилетние мальчики и девочки, которые еле-еле могут считать до десяти и не знают ни одной буквы, на вопрос о национальности отвечают без запинки: русский. А кто я?
— В чем дело, Матлин? — говорит учительница. — Ты что, не знаешь своей национальности? Тогда спроси у своей мамы.
— Наверно, он еврей, — раздается голос с задней парты, и весь класс взрывается от хохота. Сама по себе идея, что кто-то может быть евреем, очень смешна. Эти мальчики и девочки знают, что «еврей» — это что-то вроде национальности, но они никогда не видели еврея. Они часто используют слово «еврей», когда дразнят друг друга. Это — обидное слово, что-то вроде «дурак» или «засранец». Это слово часто используется в выражениях «жадный, как еврей» или «трусливый, как еврей», или «хитрый, как еврей». Конечно же, нормальный живой человек не может быть евреем.
У меня — другое воспитание. Я — из цивилизованного мира, из Ленинграда. Тем не менее мое знание о том, что такое еврей, мало отличается от знания этих деревенских детей. Так же, как для них, для меня слово «еврей» — это просто ругательное слово. Мои родители — евреи, но я об этом не знаю, и они со мной об этом никогда не говорят. Как большинство советских евреев, они полностью ассимилированы, они атеисты, и этим гордятся.