В облупленную эпоху - Страница 26
Этот механизм, к слову, представляет собою нехитрую конструкцию из бронзовых стержней различной длины, прикрепленных к украшенному вензелем «М.З.» («Мукачевский замок») литому кронштейну — что прикручивается тремя шурупами к задней стенке часов изнутри, позади маятника и остекленной дверцы — и валика, оснащенного небольшими металлическими штырьками. От их-то соприкосновения со стержнями при вращении валика и рождается музыка. В те времена в Мукачеве был бешено популярен маэстро Дебюсси (след трехлетней давности визита заезжего пианиста Ганса Ойленберга), и часы в мастерской неустанно отбивали такты «Doctor Gradus ad Pamassum».
Примерно в квартале от Часовщика в почти таком же доме с видом на замок проживал упомянутый выше Марек Зильбер. Он был одним из многих портных в городе, имевших свое дело — небольшое, соразмерно скромным возможностям единственной ножной швейной машинки «Зингер» и зингеровского же оверлока. Единственно, что отличало его от других портных — необычная внешность — он, как вы помните, был обладателем всего лишь одного, но практически немигающего глаза.
«Господь умудряет слепцы», — то и дело бубнил он 145-й псалом, вдевая тонкую и вертлявую нить в игольное ушко. Делал он это столь часто, что очень быстро потерял простой смысл сказанного. С Часовщиком его связывали узы весьма специфической дружбы, которая возникает между двумя ремесленниками, если они не являются конкурентами, оставаясь вместе с тем соперниками в вычурной плоскости абстрактного жизненного успеха. Зильбер шил штаны, а Часовщик возился со своими железяками. Штаны изысканно шуршали, а часы пели металлическим заимствованным голосом Дебюсси — и в самом факте состязания этих двух разнокалиберных феноменов проявлялось могучее обаяние захолустного бытия. Но родилась эта дружба еще до войны при весьма удивительных обстоятельствах. Момент ее зачатия связан с датой рождения бостоновых штанов…
Часовых дел мастер — жертва полиомиелита. Он перенес это страшное заболевание в раннем детстве и обладал деформированными конечностями — левая его нога, к примеру, была короче и тоньше правой. Будучи вместе с тем весьма честолюбивым существом, он нуждался в собственном портном, который надежно упрячет пороки тела в складки ноской материи.
Про складки материи различной плотности и толщины, их маскирующие свойства, оба знали многое (если объединить эти два разрозненных знания в одно целое, то вопрос о складках можно было бы навсегда считать решенным).
Была весна, когда Часовщик решил обзавестись новыми брюками.
Он отодвинул тяжелую штору, завешивающую окно его мастерской, опасливо заглянул в наружный мир и тотчас отпрянул, ослепленный миллионами солнечных блесков, рассыпанных по стенам домов на противоположной стороне улицы, в окнах и витринах. Даже булыжники мостовой — так ему показалось в то мгновение — научились за ночь принимать и отражать эти беззаботные, дурашливые частички света. Блестело все, что могло блестеть, — пуговицы горожан, изготовленные из электроизолирующего формальдегида, их же сапоги, башмаки и галоши, дужки и стекляшки очков, блестели зубы и ногти, широкие обручальные кольца, серьги и броши, металлические детали ридикюлей, блестели глаза, хром редких автомобилей и многочисленных немецких велосипедов и мотоциклеток. Прошло не менее десяти минут, пока мастер решился вторично выглянуть в окно. Впрочем, эта вторая попытка оказалась столь же неудачной — Часовщик задернул штору, предпочтя сумерки манящему, но ослепляющему весеннему дню.
«Весной деревья обряжаются в нежную листву, а люди расцветают новыми одеждами… Тьфу! Наоборот — люди наряжаются, а деревья расцветают. Хотя какая, в сущности, разница», — печально подумал мастер, отвращая свой взор от изрядно поношенных габардиновых брюк, свесившихся со спинки стула и при этом принявших форму какой-то жалкой нематериальности, словно кому-то взбрело в голову подвесить тень его ног, подняв ее с пыльной дороги июльского зноя. Он принял решение дивным майским вечером и стал терпеливо ждать утра.
Он поднялся с рассветом и, проделав весь свой обычный утренний ритуал, скинул с себя пижаму и облачился в новые майку и трусы. Майка несла в себе черты исключительной белизны, трусы же, напротив, имели глубокий черный цвет, цвет ночи — прародительницы всего сущего — существа с непостижимо темной кожей, начисто лишенной родимых пятен, научившейся игнорировать всяческие проявления света, не ведающей, что такое блики. «Вот откуда темнота мужества и женства, — подумал Мастер, глядясь в зеркало, и усмехнулся последующей мысли, — даже если широко раскрыть шторы, вопрос пола не станет менее темным…»
Он был до крайности одинок…
Поверх дивно пахнущих хлопчатой мануфактурой вещиц — запах, покидающий новые вещи после второй стирки, — он натянул свои старые штаны и отутюженную сорочку. Но прежде — поднес две горсти белой сорочечной ткани к лицу и сделал глубокий вдох, этот предмет гардероба источал запах свежих молочных ирисок — так пахнут вещи, отведавшие накануне горячего утюга. «Хорошо бы и носки новые надеть», — подумал он, брезгливо выбирая двумя пальцами сносную штопаную пару из пестрой трикотажной горки, вываленной на стол из ящичка комода (в ноздри ударил запах дешевого земляничного мыла). Но новой пары у него не было, и оставалось довольствоваться некогда чудесными клетчатыми полушерстяными носками…
…Несколько дней назад Марек Зильбер зашел в гости к своей старой знакомой Фриде. Эта пышная яркая брюнетка, пятидесятилетняя одухотворенная вещь в себе, владела искусством Таро, впрочем, с тем же успехом она гадала на обычной карточной колоде, на кофейной гуще, занималась астрологией, обладала задатками спонтанного гипнотизера, а также слыла искушенным хиромантом — и имела от этого вполне сносный и, главное, постоянный доход. Вооружившись профессиональным взглядом, она тут же, не сходя с места, шутки ради, вогнала бедолагу в какой-то мучительно-блаженный транс, включив знаменитые колоратуры своего голоса — это было мощное средство подавления воли, вроде оружия сирен. Фрида усадила гостя за невысокий круглый столик, уселась напротив и соединила пальцы замком, при этом оцарапав воздух над столешницей длиннейшими ногтями темно-вишневого цвета.
Марек ощущал себя весьма странно: надушенные искусственные цветы на крошечном высоком столике — в метре от его правого локтя — благоухали как живые. Он слышал запах правой ноздрей больше, чем левой. Ветер надувал азотово-кислородной смесью полусферу прозрачной шторы, вдыхая ее в устье форточки, за окном тронулся с места автомобиль, и портной шумно втянул в легкие донесшийся с улицы сладкий опиум выхлопа. Он не догадывался, что это был вздох, порывавший с воздухом прошлого…
В ее руках в какой-то момент оказалась карточная колода.
Карты легли следующим образом…
Сперва на столе возникла фигура в виде двух сдвинутых треугольников или обоюдоострой стрелы. Двигаясь по кругу, Фрида выложила карту на правый нижний угол у основания треугольника.
— Ишь ты, какой… пестренький! — изумлялся Марек, разглядывая яркую веселую картинку с перевернутым человечком, одетым в точности как средневековый щеголь из школьного учебника по истории.
— Висельник… — зловеще буркнула Фрида. И объяснила сразу струхнувшему, не в меру доверчивому портному суть расклада: само по себе это изображение подвешенного за ногу молодого человека плохого не сулит, но лишь указывает в данном случае, что Мареку стоило бы, пока не поздно, определиться с жизненными приоритетами…
В сущности, портной догадывался об этом и сам, сознавая, каким безысходным и унизительным рабством обернулся заведенный им некогда, а ныне устоявшийся в форме несложной схемы быт. Тем не менее он успокоился, выслушав пояснения гадалки, и уже с детской любознательностью указывал ей пальцем в следующую карту, что легла в левый угол у основания треугольника. На ней была изображена человеческая голова, вознесенная под облаци крылатым мускулистым ребенком.