В наших переулках - Страница 74
Иногда к Туровлиным из Загорянки приезжает их бабушка. Она с грустной улыбкой смотрит на нас, когда Клара решительно, бойко объясняет нам самые трудные алгебраические задачи. А однажды при бабушке Клара стала рассказывать, что у Майи было комсомольское собрание и там от нее потребовали отречения от родителей — врагов народа. Но Майя отказалась. Она, нет, они обе не верят, что их родители — враги, их мама и папа — настоящие коммунисты. Майя так и сказала на собрании. Майя на собрании плакала, но не отреклась. И теперь ее, наверное, исключат из комсомола. Бабушка слушала Клару и не говорила ни слова, но по ее морщинистым щекам скатывались крупные слезы.
Но это перед контрольными мы собирались в Левшинском, в обычные же дни Клара чаще заходила к нам. И тогда мы пили наш чай и ели наш хлеб. Делим батон на столько человек, сколько присутствует. А присутствует часто много.
Однажды среди учебного года в нашем классе появилась новая девочка — Роза Пруслина. А скоро и она, и ее младшая сестра Клара были приглашены моей мамой к нам домой. Обе сестры были черноволосые, но Клара — худенькая и бледная с четким профилем Анны Ахматовой, а Роза — пышная и грубоватая. И в тот же вечер, когда сестры ушли от нас, мама рассказала нам еще одну горестную историю. Девочки эти были из Минска. Когда арестовали их родителей, они тоже должны были быть отправлены в детский дом, но с их отправкой произошла какая-то задержка. И на рассвете сестры сбежали из своей полуопечатанной квартиры на вокзал и уже на следующее утро были в Москве, у бабушки. А бабушке восемьдесят лет, и живет она в одиннадцатиметровой комнатке в развалюхе, прямо около нашей школы. Девочки боятся, что их разыскивают минские энкавэдэшники и, если найдут, отправят в детский дом. Но наш директор Пелагея Павловна сказала, что не отдаст их, пусть попробуют. Роза Пруслина скоро ушла из школы, поступила в медучилище и стала медицинской сестрой. А грустная, задумчивая Клара Пруслина, будущий искусствовед, постепенно и надолго стала постоянным посетителем нашего дома. Мама и ее пригрела.
В ту зиму 1937–38 годов в нашей школе произошла совсем уж страшная история. Однажды мама привела с собой к нам домой какую-то незнакомую девочку из младших классов и тихо сказала: «Пообедаем вместе, а потом займите ее играми. У нее большая беда, но она еще не знает о ней». Мы старались. А уведя девочку от нас, мама рассказала о ее беде.
Брат этой девочки учился в 10-м классе нашей школы, а их отец был арестован уже несколько месяцев назад. Увидев в тот день девочку, я тут же вспомнила и ее брата, у них обоих была примечательная внешность: темно-золотые прямые волосы, очень яркий густой румянец на смуглых щеках и яркие же карие глаза под густыми темными бровями. Так вот история была такова. У десятиклассников был вечер по случаю какого-то праздника. Портфели были свалены в одну кучу. Расходясь поздно домой, разбирали портфели и перепутали. Две подруги обнаружили, что захватили портфель того мальчика. Конечно, полюбопытствовали, что в нем, и обнаружили дневник. Тут же поздно вечером заглянули в него. И с ужасом прочитали, что их одноклассник, не желая мириться с обвинениями против отца, решил покончить с собой. В слезах захватив с собой портфель, девочки бросились в школу к директору. Ведь Пелагея Павловна жила при школе. Разбудили ее, все ей выложили и показали дневник. Она успокоила, как могла, девочек, а утром вызвала к себе автора дневника (вот не помню ни его имени, ни фамилии, ведь я не была с ним знакома). Он выслушал вразумления директора с иронической улыбкой, заверяя ее, что все это шутка, рисовка, «литература», что не надо на это обращать внимания и никому ничего говорить. Она поверила ему и отпустила в класс. Он проучился весь день, даже отвечал у доски и, предупредив сестру, чтобы сегодня его не ждали рано дома, ушел из школы, как обычно. Но домой не вернулся. Его нашли мертвым на рельсах железной дороги: бросился под поезд. Не пожалел в свои семнадцать лет мать. Себя пожалел. Почти шесть десятилетий прошло с тех пор, а я нет-нет, а представляю себе с ужасом золотую голову на рельсах и как мать не дождалась его. Почему-то даже запомнилось, что жили они тоже за городом (выгнали из квартиры при аресте отца?), но не по той дороге, где он покончил с собой.
Это все истории 1937–38 годов, о которых мы знали. Но были вокруг нас и тайные, о которых мы услышали годы спустя. Среди посетителей нашего дома появился и Дима Редичкин, друг Алеши Стеклова. Трудно было представить большие противоположности, чем Алеша и Дима. Сдержанный, молчаливый, живущий какой-то своей скрытой жизнью отдельно от всех — Алеша и общительный, веселый озорник Дима, но тем не менее они не просто сидели за одной партой, но и дружили. Не помню, кто первый из них и когда стал заходить к нам домой, но Дима уже в шестом классе влюбился в Лилю, нимало не скрывая своего пылкого чувства, и вслед за ней потянулся к нам, заставив, наверное, и Алешу преодолеть застенчивость и тоже появиться у нас. В общем, к 8-му классу всеми было признано, что Дима влюблен в Лилю, а Алеша верно служит мне. Бывают в отрочестве такие невинные союзы, которые принимаются и одобряются детским сообществом. Но речь пока не о том.
Как-то уже в 9-м классе захожу я зачем-то к Диме, в их с матерью крохотную комнату с высоченными потолками (они жили в Еропкинском переулке на Кропоткинской) и среди беспечной болтовни ни о чем вдруг говорю ему, глядя на верх шкафа: «Выбросил бы ты этот пыльный букет, давно пора». А он неожиданно строго: «Нет, я не выброшу его никогда. Эти мимозы папа подарил маме, последний его подарок перед арестом». Мы помолчали минутку, а скоро как ни в чем не бывало снова начали обсуждать подробности «Оды на туфли» — коллективного сочинения нашего класса по случаю обновы нашей учительницы истории. У наших учителей обновы были редки, и мы бурно на них реагировали. И лишь возвращаясь с Кропоткинской на Арбат, я подумала: «Ну и Дима — каждый день видимся, кажется, дружим, а он молчал о таком! Когда у них-то случилась беда?» Но мы и дальше молчали о «таком». Так я никогда ничего и не узнала о беде Редичкиных, ни в школьные годы, ни когда уходил Дима на фронт (наш год рождения призывался в сорок третьем), ни когда раненый убегал он из госпиталя в одной пижаме и прямо к нам, не к матери, чтобы в веселой компании сверстников рассказывать забавные армейские истории: как пришлось ему вспомнить так презираемый нами немецкий язык, агитируя через промерзший жестяной рупор солдат противника и слыша, как они передразнивают его немецкий, как стоял он в строю во время расстрела «предателя», прострелившего себе руку, как рассекали ему гангренозный живот, а он понимал, что врачи считают его безнадежным. И все это, смеясь и веселясь.
Но вернусь к концу тридцатых годов, когда наша комната из семейного обиталища превратилась в своеобразный сначала детский, а потом подростковый клуб. Мама была его неизменным председателем. Почти все его члены, кроме Алеши Стеклова, были или полусиротами или полными сиротами. Они тянулись к маме. Мама лучше нас знала их семейные истории, их личные драмы, их склонности. Они доверяли ей свои секреты, вероятно, потому, что она искренне и взволнованно принимала их близко к сердцу. У нее была удивительная способность проникаться чужими интересами, особенно подростков. А нашими? А моими?
Я не умею объяснить сложности наших с мамой отношений. Безусловное с моей стороны уважение. Да и позволила бы она кому-нибудь нарушить почтительность к ней? Отчетливое осознание мною духовного родства с нею, вернее, ощущение себя скромной наследницей ее духа — восприемницей всего, что хранила ее блестящая память, но не самого богатства фактов и артистизма оттенков их живого бытования, а лишь сознания ценности таковых. Чувствовала я себя и продолжательницей хотя бы отчасти ее роли ответственного свидетеля и судьи течения истории, проходящей перед твоими глазами. Все это я осознала очень рано. Но во всем личном, интимном, даже физическом — между нами стояла стена. И осталась навсегда.