В начале было воспитание - Страница 57
Как правило, днем родителей я не видел. Иногда мать проносилась мимо как угорелая, и я не отваживался даже близко подойти к ней, боясь получить оплеуху. У меня уже был горький опыт. Очень часто она избивала меня только за то, что я осмеливался обратиться к ней с какой-нибудь просьбой или просто стоял у нее на пути. Что такое терпение, ей было просто неведомо.
В душе я никак не мог понять ее. Я знаю, что она очень любила меня и любит до сих пор, но, по-моему, ребенок должен чувствовать любовь. Один пример: она могла взять меня на руки и несколько раз поцеловать, а потом, увидев, что я случайно забыл снять ботинки, жестоко колотить меня вешалкой, пока та не раскалывалась на две части. Такое происходило довольно часто, и всякий раз во мне что-то ломалось. Этого обращения со мной я никогда не забуду, как говорится, на том стою и не могу иначе. Кто-то, может быть, упрекнет меня в неблагодарности, но он будет неправ. Я просто рассказываю о впечатлениях детства, потому что не хочу никакой лжи, даже самой святой и сладкой. Уж лучше горькая правда...
Им вообще не следовало жить вместе. Если два бесчувственных человека решили создать семью, то жди беды. У меня до сих пор в ушах стоит: „Заткнись, помолчи, когда старшие говорят, отвечай только, когда тебя спрашивают“.
Но самое грустное происходило в Сочельник. Представьте себе следующую картину: поздний вечер, тишина, я спускаюсь почти на цыпочках но стерильно чистой лестнице в общую комнату, иду по сверкающим половицам и вижу, что для меня приготовлены роскошные подарки. Настроение классное, мать на какое-то время усмирила свой бурный темперамент (а то обычно не знаешь, чего от нее ждать), так что думаешь, что хотя бы на вечер ты забудешь, какой ты подонок; но вскоре я чувствую какое-то напряжение в воздухе и понимаю, что все закончится гадко. Мне хочется спеть рождественскую песню, и надо же — она сама просит меня об этом; я отнекиваюсь, говорю, что уже слишком взрослый для этого, а про себя думаю: „Детоубийца, оказывается, любит рождественские песни. С ума можно сойти!“ Мать вручает мне подарки, она по-настоящему рада. Я тоже „рад“, во всяком случае, стараюсь демонстрировать радость. Еда — куриный суп — уже готова. Через два часа приходит отец, он так долго работал и очень зол. Тут же бросает матери под ноги какой-то предмет домашнего обихода. Это, оказывается, подарок, и у матери от умиления даже слезы на глазах выступают. Отец бурчит что-то вроде „Счастливого Рождества!“, садится за стол. „Ну что, идете?“ — раздается его голос. Мы садимся к столу. Молча едим суп, к курице из супа даже не притрагиваемся.
За столом мы не произносим ни единого слова. Тишину нарушает только тихое и непрерывное бормотание радио, которое уже включено несколько часов: „Надежда и вера дают нам силу и утешение в это трудное...“ Наконец, отец встает и, как фельдфебель на плацу, выкрикивает: „Отлично! А чем мы займемся теперь?“ „Ничем!“ — орет мать и с плачем бежит на кухню. Я думаю: „Кто же так карает меня? Господь Бог или судьба?“ Но ведь я знаю, что такого быть не должно, и мне вспоминается скетч, который я видел по телевизору. „Вам то же, что Вы брали в прошлом году, мадам?“ — „Мне то же, что я беру каждый год, Джеймс!“
Я спрашиваю отца тихонько: „Может быть, ты хоть посмотришь, что мы тебе подарили?“ — „Нет!“ — он сидит за столом, уставившись ничего не видящими глазами на скатерть. А ведь еще нет и восьми часов. Здесь мне делать больше нечего. Торопливо поднявшись к себе, я бегаю взад-вперед по комнате, а в голове вертится только одна мысль: „Может все-таки плюнуть на все и выброситься из окна?“ Уж лучше умереть, чем и дальше терпеть такое. Почему моя жизнь — это сущий ад? Почему мне хочется умереть? Только потому, что я убийца? Но ведь это не объяснение: сегодня все было так же, как и каждый год под Рождество. Этот день всегда был самым отвратительным в году, и особенно это ощущение в последние годы перед тем, как я переехал жить в интернат. В этот день происходило все, действительно все плохое, что только можно было придумать.
Разумеется, отец и мать относятся к той категории людей, которые считают, что в нацистской „системе воспитания“ не все было плохо. Я сам слышал, как отец в разговорах с людьми своего возраста (которые почти все так думают!) неоднократно повторял: „Да, были дисциплина и жесткая система воспитания, был порядок, и в голову не приходили дурные мысли“. Я полагаю, что большинство молодых людей, подобно мне, предпочитают не расспрашивать родственников о жизни в „Третьем рейхе“. Ведь каждый в глубине души опасается, что узнает при этом нечто такое, что вовсе не хотелось бы знать.
Эта история в лавке, когда мать бросала в меня нож, произошла после третьего убийства, однако похожее случалось и раньше, еще до первого преступления, хотя, конечно, не было столь ужасным. Примерно два раза в год она меня жестоко избивала. При этом я не имел права защищаться, иначе она приходила в дикую ярость. То есть я должен был смирно стоять, а на меня сыпались удары. Когда мне было уже шестнадцать лет, я однажды рискнул выдернуть из руки орудие экзекуции. Для нее это было равнозначно бунту на корабле, хотя это была лишь самозащита, ведь у нее силы на нескольких хватит. И вот в этот момент я почувствовал, что она была готова даже изувечить меня. Я не мог это не почувствовать» (Moor, S.63-79).
Я как бы дала возможность Юргену Барчу выговориться, чтобы читатель почувствовал, какая атмосфера обычно царит на психоаналитическом сеансе. Психотерапевт должен верить людям. Как правило, он внимательно выслушивает пациента, не поправляет его, не предлагает никаких рецептов. Иногда случается, что благодаря общению с психоаналитиком человек понимает, каким адом было его детство. А ведь ни он, ни его родители ничего об этом и не знали!
Можно сделать предположение, что приемные родители Юргена вели бы себя по отношению к мальчику совершенно иначе, если бы заранее знали, что совершенные их сыном преступления сделают их собственное поведение достоянием гласности. Но не исключено, что неврозы, которыми они страдали, все равно вынудили бы их жестоко обращаться с мальчиком. Однако если бы они были худо-бедно подготовлены в психологическом отношении, то, вероятно, не отправили бы Юргена в интернат в Мариенхаузене, а после бегства не возвращали бы его туда насильно. В своих письмах Паулю Моору Юрген Барч достаточно подробно описал нравы, царившие в Мариенхаузене. После знакомства с этим описанием, равно как и с показаниями свидетелей, данными на процессе, остается лишь констатировать, что «черная педагогика» живет и здравствует, Приведу лишь несколько цитат.
«От того, что всем в Мариенхаузене заправляли католики, жилось там ничуть не лучше. Это был самый настоящий ад, в отличие от прежнего интерната. А наш воспитатель был вовсе невыносим. Я навсегда запомнил, как пасторы били нас в любое время и в любом месте: на занятиях, на репетициях церковного хора и даже во время богослужения. А уж как они нас наказывали, такое не всякому садисту в голову придет. Достаточно только перечислить: стояние по стойке „смирно“ в пижаме на протяжении нескольких часов, пока кто-нибудь из нас не упадет в обморок, использование запрещенного детского труда на полевых работах в палящий зной на протяжении всего лета в послеобеденное время (заставляли ворошить сено, перебирать картофель, пропалывать свеклу и больно били тех, кто делал это недостаточно быстро), не говоря уже о бесчисленных угрозах, типа: „Кто хоть мельком взглянет на нашу кухарку, будет наказан“. О каком нормальном развитии могла идти речь в таких условиях! Все наши попытки хоть как-то выразить себя объявлялись „дьявольскими штучками“ (естественно, для нашего же „блага“).
Дьякон Хамахер как-то вечером в спальне (там, как и в столовой, нельзя было даже слово произнести — вот вам, кстати, еще одно бессмысленное правило — запрет на любые разговоры), двинул мне, поскольку я на свою беду немного разговорился, так, что я даже под кровать закатился. Незадолго до этого священник, преподававший у нас Закон Божий, сломал о мою задницу большую линейку и на полном серьезе потребовал от меня возместить ущерб.