В молчании - Страница 4
– Ничего, ничего, – говорил ему директор, утешая своего питомца, а иногда и ласково журил его.
Но Чезарино не слушал ни утешений, ни упреков, так же как на улице, на бегу, он ни на что не обращал внимания. Утром он спешил из своего далекого пригорода, чтобы точно в указанный срок быть на службе; в полдень приходил обедать, а потом опять спешил к трем на службу, всегда пешком, отчасти жалея денег на трамвай, отчасти боясь, что опоздает, если будет его ждать. По вечерам он буквально валился с ног. От усталости он даже не мог стоя взять на руки Нинни и вынужден бывал сперва сесть.
Он садился на балкончике с ржавыми железными перилами, который показался ему сначала, благодаря виду на ближние огороды, таким красивым, и, держа на коленях Нинни, стремился вознаградить себя за беготню, труд и огорчения целого дня. Но ребенок, которому было уже около трех месяцев, не хотел сидеть у него на коленях, – потому ли, что, почти не видя брата днем, он его еще не узнавал, потому ли, что тот не умел его держать, а может быть, и потому, что хотел спать, как говорила, оправдывая его, кормилица.
– Дайте его мне, я его убаюкаю, а потом позабочусь о вашем ужине.
Сидя на балкончике, в холодном, угасающем свете сумерек, он глядел (хотя, может быть, и невидящим взором) на лунный серп, уже сиявший на бледном, еще беззвездном небе; затем скользил взором по пустынной, грязной улочке, по одной стороне которой, вдоль огородов, тянулся сухой пыльный забор, и чувствовал, как его усталая душа погружается в отчаяние и мрак, но, едва слезы начинали жечь ему глаза, он стискивал зубы, сжимал руками железную решетку балкона, устремляя взгляд на единственный уличный фонарь, у которого мальчишки камнями выбили два стекла, и нарочно начинал дурно думать о своих товарищах, о директоре, которому не мог уже доверять, как прежде, поняв, что если тот и оказывает ему услуги, то больше для себя, ради удовольствия чувствовать себя хорошим, и теперь, принимая эти услуги, Чезарино ощущал нечто вроде унижения. И эти сослуживцы с их грязными разговорами и гнусными вопросами, стремившиеся унизить его и устыдить: «Если бы вы попробовали; если бы вы попробовали хоть раз…» И вдруг комок подступал к горлу при воспоминании об одном вечере, когда он, как всегда, точно слепой, проходил по улице и наскочил на уличную женщину, которая, делая вид, будто отталкивает, прижала его к груди обеими руками и заставила вдохнуть на своем живом теле бесстыдный запах духов, тот же запах, что у мамы, а он с воплем вырвался и убежал. Ему казалось, что он все еще слышит ее злобную насмешку: «Невинненький, невинненький!» Он снова сжимал решетку и стискивал зубы. Нет, он никогда не сможет попробовать, потому что всегда, всегда будет ощущать этот ужасный запах, запах матери.
В тишине ему было слышно, как резко ударялись об пол ножки стула, сначала передние, потом задние: это покачивалась кормилица, баюкая малютку; а за изгородью журчала вода, веером расплескиваясь из длинной, как змея, кишки, – это огородник поливал свой огород. Журчание воды нравилось Чезарино, освежало его душу, и ему не хотелось, чтобы по рассеянности огородника на какое-нибудь одно место попадало слишком много воды, он сейчас же это замечал по отзвуку, потому что земля делалась вязкой и набухала от влаги. И почему ему тотчас приходила на память узорчатая чайная скатерть с голубой каемкой и пышной бахромой, которой мама накрывала столик, когда угощала чаем какую-нибудь приятельницу, неожиданно зашедшую к ним в пять часов? Эта скатерть… приданое Нинни… изящество, вкус, мамина любовь к чистоте; а теперь на столе грязная скатерть; ужин не готов; его постель с утра не застелена; и хоть бы за ребенком был хороший уход, так нет же: распашонки грязные, слюнявчики тоже; если же сделать кормилице малейшее замечание, она наверняка рассердится и, воспользовавшись отсутствием Чезарино, может выместить злобу на безвинном существе; и потом у нее всегда готов ответ, что, нянчась с ребенком, она не поспевает убирать комнаты и готовить, а если за ребенком недостаточный уход, то это потому, что ей приходится быть вдобавок и горничной, и кухаркой. Грубая деревенщина, похожая на пень, а воображает, будто стала красивой оттого, что высоко зачесала волосы и завилась! Но придется потерпеть. Молоко у нее хорошее, и ребенок, несмотря на плохой уход, отлично растет. До чего он похож на маму! Те же глаза, тот же нос и ротик… Кормилица, напротив, старается его убедить, что ребенок похож на него. Да что там! Почем знать, на кого он сам-то похож. Но теперь это ему безразлично. С него довольно, что Нинни похож на маму, он даже рад этому и, целуя личико ребенка, не будет вспоминать о том неизвестном, которого больше не хочет и разыскивать.
После ужина, едва успевали убрать посуду, он садился за тот же стол заниматься; ему хотелось через год выдержать выпускные экзамены, чтобы потом, если удастся получить освобождение от платы, поступить в университет. Он пошел бы на юридический факультет, а диплом позволил бы ему принять участие в конкурсе на должность секретаря в том же министерстве народного просвещения. Ему хотелось как можно скорее избавиться от жалкого и непрочного положения переписчика. Но иногда, занимаясь вечерами, он чувствовал, как его мало-помалу охватывает и душит безысходное отчаяние. Возможность учиться казалась ему такой далекой среди всех этих мучений! И, пытаясь заглянуть в эту даль, он чувствовал, что мучения его напрасны и никогда не кончатся. Тишина этих трех почти пустых комнаток была такой глубокой, что он начинал слышать гудение керосиновой лампы, снятой со стены и поставленной на стол, чтобы было виднее; он снимал с носа очки, прищурившись, пристально смотрел на огонь, и крупные слезы, выступая на ресницах, тяжело падали на раскрытую книгу.
Но это были только минуты. На следующее утро он работал еще усерднее, склоняя измученное, потное, словно восковое личико, вытягивая над сутулыми плечами, как это делают близорукие, голову с гладкими, словно у больного, волосами, с заросшей шеей и с огромными очками на носу, которые туманили его блестящие, пронзительные глаза, сквозь стекла казавшиеся еще меньше, и врезались до крови в нежную переносицу.
Иногда его навещала старая служанка Роза. Она исподтишка раскрывала перед ним пороки кормилицы и, чтобы предостеречь его, передавала все, что говорили соседки на ее счет. Чезарино пожимал плечами. Он подозревал, что Роза говорит так из зависти, потому что с самого начала, не желая терять место, она предлагала выкормить ребенка стерилизованным молоком; по ее словам, она видела многих матерей, делавших это с большим успехом. Но в конце концов Чезарино пришлось с ней согласиться и прогнать кормилицу, которая была на втором месяце беременности. К счастью, ребенок не пострадал от перемены питания благодаря любовной заботе доброй старушки, которая была рада-радешенька вернуться на службу к покинутым детям.
Теперь Чезарино мог наконец насладиться спокойствием, обретенным с таким трудом. Он знал, что его Нинни в хороших руках, и мог спокойно работать и учиться. Возвращаясь вечером домой, он находил все в полном порядке: Нинни наряжен, как жених, ужин вкусный, постель мягкая. Это было счастье. Первые выкрики и милые гримаски Нинни заставляли его сходить с ума от радости. Он взвешивал его каждые два дня, боясь, что от искусственного кормления ребенок теряет в весе, хотя Роза его и успокаивала:
– Да разве вы не видите, что скоро он будет весить больше меня? Постоянно с дудкой во рту!
Дудкой она называла рожок.
– А ну-ка, Нинни, сыграй сонатину!
И Нинни тотчас же начинал, его не надо было просить дважды; он не хотел, чтобы другие держали ему дудку; он желал держать ее сам, как истый трубач, и только томно закрывал от наслаждения свои милые глазки. Чезарино и Роза смотрели на него с восторгом, и если ребенок, еще не кончив сосать, засыпал, они тихонько встав amp;чи и на цыпочках, затаив дыхание, несли его в колыбель.
И Чезарино, с удвоенным рвением садясь за свои вечерние занятия, теперь уже с твердой верой в успех, великолепно понимал истинные причины поражения Наполеона Бонапарта при Ватерлоо.