В конце аллеи... - Страница 61
Гордо, не скрывая радостного волнения, смотрели военачальники друг на друга — какую же мощь обрела армия, какой боевой опыт накопили командиры!
Маршал ничего не мог поделать с памятью — он слушал звонкий голос солдата, а виделись давние бои и сражения, в которых отстояли они жизнь для молодых.
Это уж потом, в нарядном, поющем холле… Когда оказался маршал в кольце юных, вдруг мелькнуло лицо. Молнией ударило — так ведь это Ганна! Ганна, Ганночка, шагнувшая из двадцатого прямо сюда… И сразу увиделось…
Тогда схлестнулись на встречных курсах. Эскадрон с ходу врубился в улюлюкающий отряд какого-то батька, и сеча вышла мгновенной и кровавой. Бандиты были порубаны и рассеяны, а красные конники провели этот бой так стремительно и грамотно, что в эскадроне не было потерь. Если не считать… Нелепый, дичайший случай, удар слепой судьбы. Сестра милосердия Ганна нагнулась зачерпнуть воды, а какой-то уцелевший бандит полоснул в нее из обреза. Она жалобно вскрикнула, опустилась на траву.
Всякое повидал Степан Иванович… Смерть встречал в разных обличьях. Считал, что закалил свое сердце. Они, растерянные, потрясенные, смотрели на угасавшую жизнь. Нелепость этой смерти оглушила всех. В руках конармейцов бился чубатый бандит, только что сотворивший страшное и бессмысленное убийство. Конвоиры поглядывали на Степана Ивановича. Ждали его приговора.
Девушка лежала на спине, и черная корона ее волос впечаталась в зеленое одеяло. Теряя вишневую сочность, блекли губы. В увлажненных глазах Ганны плавала высоченная синь украинского неба, тихо угасая вместе с девушкой.
Домовито возился шмель на клеверной головке, норовил поудобнее устроиться на сладком цветке. Застойно крутилась в омуте прогретая вода, и хороводились над ней глупые поденки. Разморенная тишина закладывала уши. И все-таки бойцы услышали, как с умирающих губ слетело:
— Хлопчика ждали… Богдан совсем изведется.
И погасла Ганна. А в немереную синь над могилой умчались пути салюта. И вперед пошла конница…
Такая награда судьбы… Он вновь увидел Ганну, здесь, среди этой ликующей и счастливой юности. Вскинулись те же глаза, встряхнулась та же корона смоляных волос. Девушка зарделась, удивленно замолкла, когда шепнул ей Степан Иванович:
— Хлопчик будет — Богданом нареки, а девочку пусть Ганной кличут.
Потом усмехался про себя: ну что могла подумать о нем смутившаяся девушка?
Дома адъютант долго допытывался: что он сказал красивой дивчине?
Бабка Анисья умерла на пасху, не проболев и часа.
Просветленно улыбались ее ровесницы, шепча бескровными губами, что в «благости и смирении» преставилась раба божия…
Гробы для себя и жены Архип сколотил давно. Он постругал посеревшие доски, сам обрядил покойницу. Поставил гроб под образа и всю ночь просидел у зажженной лампады. Товарки Анисьи шмыгали носами, боязливо всхлипывали, с опаской косясь на сумрачное лицо Архипа.
Он не обронил слезы и за гробом шел надменно одиноким и враз постаревшим. Когда вернулись с кладбища, позвал всех в избу. Бабы изумились — столько снеди и питья выставил на стол овдовевший Архип! Сам к еде и зелью не притронулся. Рассадил по лавкам гостей, отдал ключи хозяйственной Фросе и поспешно ушел в кузницу.
Первач ударил в голову, сломал приличествующую тишину, и, уже не таясь, все распаленнее и злее рвались из окон бабьи голоса.
На деревне недолюбливали Архипа: за нелюдимость и колкий нрав, за злую усмешку, вечно стывшую в тяжелом, изучающем взгляде. Бабы жалели Анисью. Безропотную, угловатую, ходившую бочком, неприметную в мыслях и делах. И все годы сокрушались, как могла она выйти за насупленного и даже в молодости молчаливого и желчного Архипа. Со временем вроде бы примирились, меньше стали судачить. А когда Анисья родила трех погодков и вымахали они стройными парнями, примолкли вовсе, рассудив, что не такая уж тяжкая доля выпала подружке, если из окон Архиповой избы слышен смех и тихое пение Анисьи.
На поминках всех горячила разрумянившаяся Матрена:
— Насупился, старый хрыч, небось жратву жалеет.
— Да поперхнись ты, балаболка, — урезонивала ее рассудительная Фрося. — Креста на тебе нет. Невмоготу сейчас Архипу, не береди его сердце…
— Каменное оно у него, — язвилась Матрена. — Как истукан в могилу уставился, хотя бы слезу обронил для порядку.
— Это у тебя слезы на копейку ведро, а у мужиков они продукт экономный, понапрасну не льются, — не сдавалась Фрося. — Один как перст горе мыкать остался. Ни Анисьи, ни сыновей…
— Уж не водить ли им папаню под белы руки? Мало он куражился, помыкал ребятами? Какой хошь незлобивый, а таких обид не забудет.
Фрося решительнее вступилась за Архипа:
— Не нам с тобой судить, кто прав, кто виноват. Крутоват Архип… Да и на ласку скуп, но росли дети обихоженными, и не меньше других жалел их отец.
— Зато теперь ни весточки, ни привета, — не сдавалась Матрена.
— Такое тоже их не красит, хоть и в грамотные вышли, — печально бросила Фрося. Истово перекрестилась и виновато зашептала: — Не о том языки чешем. В такой день и столько злобы ворошим. — Торопливо принялась потчевать собравшихся.
То ли вспомнили, зачем пришли в этот дом, то ли схлынуло возбуждение первой рюмки, но расходились старухи притихшими, вытирая уголками платков глаза, причитая и жалуясь на свою немощь и постоянную хворь. Торопились кормить, поить скотину, собирать на стол мужикам, которые вот-вот вернутся с лесосеки.
Фрося ухватом задвинула чугуны в остывшую печь, прибрала со стола, выскребла судницу, перемыла посуду. Оглядела осиротевшую враз избу, тихо притворила ворота, накинула на косяк скобку и зашагала прочь от опустевшего дома.
Архип сидел у наковальни и отрешенно смотрел на подернутые сереньким пеплом гаснувшие угли. Он никак не мог совладать со своими мыслями. Они уводили куда-то, сбегались на мелочах, дробили главное. То ему хотелось подлатать рваные мехи, то заклинить рассохшийся ручник, то раздуть горн и оттянуть притупившийся лемех. Он вроде бы спал наяву. Это мутное состояние началось с того вечера, когда в испуганном шепоте жены он расслышал неотвратимую беду.
Архип на кухне подшивал валенки, Анисья на чистой половине штопала носки. На цветастой занавеске в лад с движениями жены колыхалась тень. Они мало разговаривали в последние годы: все было переговорено, да и привыкли сильно друг к другу, так что лишние слова только раздражали и казались ненужной роскошью.
Дратва посвистывала в руках Архипа, и он не сразу услышал беспомощный зов жены. Валенок слетел с коленей, боязливо дрогнули ноги. Архип схватился за стояк и отдернул занавеску. Голова жены клонилась к столу. Архип схватил Анисью, легкую, съежившуюся от смертного страха, и опустил на кровать. Она испуганно и виновато глядела на него. Архип рванулся было на крыльцо — звать людей, — но побелевшая и слабая рука запротестовала.
Он опустился на колени и растерянно смотрел, как уходит от него жена. Ресницы Анисьи чуть вздрагивали, а лицо заливал далекий от жизни цвет. Он с ужасом думал, что Анисья уходит навсегда и оставляет его одиноким. Она переступала ту черту, за которой нет ничего, и оставляла его здесь, где плещется вода, светит солнце, живет разная живность. Но неистребимая и в смерти материнская любовь встряхнула обмякшее тело: видно, на пути в жуткую пустоту она спохватилась, что не все материнские обязанности выполнила в людском мире. Веки трудно открылись, и спокойные глаза прощающе обласкали мужа:
— Ребятам напиши. Сердце на тебя имеют, так ты всему зачин. Совесть свою разыщи, повинись, Архип. Добрые люди помогут. Повинись, повинись…
Материнской воли хватило только на эти слова. Смерть строго отсчитала секунды. Глубокий вздох передернул тело, и, откинув голову на подушку, Анисья затихла.
Едкий самосад лезет в нос, першит в горле. Архип машинально стучит ручником по наковальне, и металл гудит промороженно и глухо, а старику чудится, что напевно звенят колокола. В глазах у Анисьи росинки, но это так, для людей. В знак признательности невеста порывисто сжимает его пальцы. Она счастлива, что отец, мужик зажиточный и прижимистый, согласился выдать ее за Архипа, парня пришлого, родом не меченного. Степенный хозяин, в кости и стати, ее отец на деревне слыл рачительным и хватким, крестьянствовать умел с умом, и ломился двор от живности, амбары — от зерна. Да и в зимнее безвременье, когда горланили мужики песни и ходили бражничать из дома в дом, ее отец держал извоз — упрямо сколачивал копейку. Крепкое хозяйство радовало Платона, и только одна несуразица грызла душу, а временами кидала его в безудержный хмель — в доме не было парней. Будто злую шутку сыграл с ним всевышний, послав ему пять девок подряд. Платон зло сносил пересуды и косые ухмылки, потому как верил в работящих, именитых зятьев. Девки росли в теле, на лица тоже бог не поскупился, а уж ухватка была отцовская — все пело в их руках. Такие не должны были засидеться. На масленой сваты шли гурьбой. Плели словесные кружева, сникали под прищуром Платона, пили самогон, вгрызались в хрупкие огурцы, да уходили ни с чем. Привередлив был Платон: устраивал по всем статьям парень — мелковатой оказывалась фамилия, нравился род — тщедушным и никудышным представал отпрыск. Дочки сохли в нетерпеливом ожидании, тихонько кляли отца за излишнюю разборчивость, а суженые пировали в соседних домах…