«В декабре в той стране...» - Страница 9
Словом, у «выпавшего из номенклатуры» Тарасова-Родионова (в 1925-м он всего лишь литературный редактор «Госиздата») не было ни малейшего резона вмешиваться в схватку триумвиров. Он достаточно долго работал на Сталина, чтобы не сообразить: полулюди его своры, ежели и принесут хозяину полузасохшие косточки, ничего, кроме тычков, в награду за рвение не получат. Особенно, если сунутся под сияющие «голенища» в тот вожделенно вкусный момент, когда вожак уже вонзил «звериный» оскал в живую подставившуюся добычу. А этот интеллигентный слабак, этот Каменев-Розенфельд… На что рассчитывал, вылезая на трибуну? Видите ли, пришел к убеждению, что товарищ Сталин не является той фигурой, которая может объединить вокруг себя большевистский штаб?
Словом, на розенфельдов и бронштейнов у Тарасова-Родионова давно ноющий зуб, и он, видимо, рассчитывает (надеется) найти в Есенине единомышленника. Как работник «Госиздата», Т.-Р. если и не прочел «Страну негодяев», то наверняка наслышан, что фамилия одного из персонажей поэмы Лейбман. В представлении автора «Шоколада», реплика Замарашкина своему напарнику: «Слушай, Чекистов!.. / С каких это пор / Ты стал иностранец? / Я знаю, что ты / Настоящий жид» — уравнивала (ставила на одну доску!) его, посредственного литератора, с самим Есениным. Но был ли Чекистов карикатурой на Троцкого? Если бы Есенин ставил себе такую задачу, он, с его-то чувством «климатического стиля», не вложил бы в уста «настоящего жида» соображения, практически дублирующие монолог Сторожа из первой картины «Пугачева» («Появление Пугачева в Яицком городке»). На вопрос Пугачева: «Неужель в народе нет суровой хватки / Вытащить из сапогов ножи / И всадить их в барские лопатки?», Сторож (полумужик, полуказак) отвечает:
А вот что говорит Чекистов Замарашкину, когда тот спрашивает, «что ж делать», «когда выпал такой нам год», в центральных губерниях дошло, мол, даже до людоедства:
Прибавим к этим деталям еще и записанную Тарасовым-Родионовым характеристику «русского равнинного мужика», какую дает своим отчарям сам Есенин: «О, если бы ты знал, какая это жадная и тупая пакость — крестьяне!» Сказано, конечно, в раздражении, в злую и отчаянную минуту, однако ж по смыслу не слишком отличается от монолога лирического героя «Анны Снегиной»:
Что до «измызганной» до «невтерпеж» ответной реплики Чекистова («патриоты» толкуют ее как квинтэссенцию русофобии): «Я ругаюсь и буду упорно / Проклинать вас хоть тысячу лет, / Потому что… Потому, что я хочу в уборную, / А уборных в России нет», то нелицеприятное это суждение всего лишь доводит до гротеска мысль Антона Чехова из «Острова Сахалина» — о культуре страны следует судить по культуре отхожего места. А главное, почти буквально совпадает с вычеркнутым в печатном тексте, но сохранившимся в беловом автографе фрагментом из «Железного Миргорода»: «Убирайтесь к чортовой матери с Вашим Богом и Вашими церквями. Постройте лучше из них сортиры, чтоб мужик не ходил до ветру в чужой огород».
Предвидел ли Есенин, работая над поэмой, что слова Замарашкина могут быть истолкованы как выпад в адрес Троцкого? Думаю, предполагал. Потому, видимо, и сделал маленького комиссарика чекистом, то есть приписал к ведомству, к которому Троцкий никогда не принадлежал[36]. Мало того. В отличие от Троцкого, который даже в эмиграции жил безбедно, потому что ему помогал отец, Чекистов «в жизни был бедней церковного мыша и глодал вместо хлеба камни». Вдобавок он еще и сквернословит, да так, что даже у железнодорожной будки «краснеют стены», чего за Лейбой Бронштейном не водилось. (Особенность Троцкого командовать Красной армией не «матюкаясь» была широко известна.)
Итак, накануне возвращения на родину Есенин заявляет Роману Гулю, что не хочет ехать в Россию, потому что там правит Лейба Бронштейн, а приехав, вдруг, вроде бы ни с того ни с сего, начинает уверять Василия Наседкина, что считает Троцкого «идеальным, законченным типом человека»[37].
Можно, конечно, предположить, что либо Гуль, либо Наседкин не то чтобы лжесвидетельствуют, а подгоняют случайно сорвавшиеся слова Есенина под выгодное им мнение. Но это не так. Запись, сделанная Гулем, не противоречит письму Есенина А. Кусикову от 7 февраля 1923 года: «…Как вспомню про Россию, так и возвращаться не хочется <…> Тошно мне, законному сыну российскому, в своем государстве пасынком быть. Надоело мне это блядское снисходительное отношение власть имущих <…> Не могу! Ей-Богу, не могу, хоть караул кричи или бери нож да становись на большую дорогу…»
Да и свидетельству Наседкина при всем желании трудно наотрез не поверить, поскольку, в принципе, оно не расходится с приведенным выше свидетельством Тарасова-Родионова, которому уж точно нет никакого резона приписывать Есенину любовь к Троцкому.
Спору нет, Есенин недаром писал: «Человеческая душа слишком сложна для того, чтоб заковать ее в определенный круг какой-нибудь одной жизненной мелодии…» И все-таки, чтобы вот так круто, да еще и беспричинно изменить отношение ко «второму первому лицу в государстве», при всей своей переменчивости, Есенин не мог.
Причина, разумеется, была, и серьезные исследователи об этом знали, однако предпочитали не ставить точки над i. Добытые ими в спецхранах подробности оседали в пространных комментариях. Но ежели их собрать в более или менее связную картинку, получится примерно следующее.
Есенин появился в Москве 5 августа 1923 года, и первым сильным литературным впечатлением оказались статьи Троцкого о литературе, которые тот в течение года печатал в «Правде». В одной из них, опубликованной 5 октября 1922-го, речь шла о есенинском «Пугачеве». Ничего принципиально нового об этой вещи С. А. в ней не прочел, а вот мнение Троцкого об имажинизме вообще: был, да «весь вышел», тогда как Есенин — «еще впереди», приятно удивило, поскольку совпадало с его собственным суждением о творчестве «собратьев по служению величию Образа». Что до формулы — еще впереди, то Есенин сразу же взял ее, как тогда говорили, на вооружение, использовав как эффектную концовку в Автобиографии 1924 года:
«Мне еще рано подводить какие-либо итоги себе. Жизнь моя и мое творчество еще впереди». Он повторит ее, переиначив применительно к раздумьям о посмертной судьбе своей поэзии, и в прощальных стихах:
Прочел всемирный путешественник и самую громкую из правдинских публикаций Троцкого «Формальная школа поэзии и марксизм» (20 июня 1923). И прочел, видимо, внимательно. Ее и в августе все еще обсуждала литературная Москва. Мариенгоф возмущался, Есенин злорадствовал: Троцкий был одних мыслей с ним, с тем, что он, Есенин Сергей, два года назад написал в эссе «Быт и искусство». Лексика другая, суть — та же.