Условности (статьи об искусстве) - Страница 16
Мы часто не знаем, красивы ли лица наших близких и родных, с которыми мы видимся ежедневно. Со стороны конечно, виднее, и многое, что нам кажется недостойным внимания, обычным, вдруг выдвигается пораженным иностранцем. Но, конечно, больше привлекают их внимание отдельные личности русской истории, нежели бытовая сторона русской жизни. И это вполне понятно.
Анекдотическая сторона Петра Великого неоднократно делала его сюжетом комических опер (Гретри «Петр Великий», Мейербер «Северная звезда», Лортцинг «Царь-плотник»), но трагедия его как преобразователя, встретившего врага в собственном сыне, вдохновила немало поэтов, по большей части немецких (Иммерман, Гейзелер).
Таинственное происхождение и трагическая судьба Лжедмитрия также служила материалом для романтических трагедий. Наконец, «Пугачев» обработан Гуцковым.
Судьба героев, разумеется, рассматривается с точки зрения отвлеченной драматичности, независимо от местных условий, которые часто изображены приблизительно и экзотично. Хотя нужно добавить, что немцы гораздо лучше осведомлены и больше стараются понять дух иностранцев, чем люди другой национальности. Притом близкое соседство, родство дворов, частое посещение смежных губерний создало тот смешанный тип жизни, известный нам по гравюрам Д. Ходовецкого, прусско-польско-курляндско-русский, который делает неудивительным, что немецкий поэт может отлично понять ту обстановку, в которой действовали Петр, Суворов, Павел, Екатерина.
Дюма, конечно, легкомыслен, но еще легкомысленнее ко всей иностранной литературе, где говорится о России, относиться как к «развесистой клюкве».
Студия
Скромным названием «Студия» несколько злоупотребляют последнее время. Есть слова, имеющие гипноз на некоторое время.
Несколько лет тому назад в ходу было словечко «интимный», от которого теперь все открещиваются и которое сохраняется только в третьестепенных запоздалых кабаре.
Не совсем заслуженная популярность неизбежно влечет за собою незаслуженное же порою забвение и презрение. Кандидатом на известную модность было и слово «камерный».
Конечно, самое скромное, наименее ответственное, достойное театральное название есть «Студия», но и в нем есть какое-то модное общее место («мастерская» уже совсем аскетическая претенциозность), какая-то поза суровой скромности.
Все эти соображения отнюдь не касаются Студии Московского Художественного театра, заканчивающей свои гастроли. Конечно, тут нет никакой позы, претензии или погони за модой; слишком много в этом театре настоящего достоинства, подлинной скромности, чтобы могло даже прийти в голову такое подозрение. И потом, по своему правдолюбию москвичи понимают все буквально, остерегаясь фантастических толкований, и слово «студия» понимается именно в смысле «школы», «мастерской», «опытов», «ученья». Но и ученье, и школу можно понимать двояко: как развитие и как опыты. Но в первом случае вся жизнь артиста и театра — есть студия, так как постоянно он должен работать, развиваться, делать новые и новые открытия на раз избранном пути, потому что всякая остановка есть омертвение или шаг назад; артист и театр всегда развиваются, всегда делают новые завоевания, всегда «учатся», всегда «студия» — так что подчеркивать это, значит только заявлять о своей жизни, о своем существовании.
Точнее и правильнее считать слово «студия» как обозначающее опыты, новые искания, пробы, разнообразные, иногда сомнительные, не всегда достаточно убеждающие, лабораторию, беспокойство, неуверенность, риск и смелость.
Всего этого в Московской студии, несмотря на ее молодость и увлечение, по-моему, нет. Они производят впечатление людей очень убежденных и убедительных, идущих по раз выбранному пути, увлеченно и молодо, но сознательно и упорно. Несмотря на новые постановки, на развитие отдельных талантов, на все более и более мастерскую сыгранность, путь их тот же, что и в начале их существования. Никаких чрезвычайных опытов, резких уклонов от первоначальных методов постановки и приемов исполнения не заметно. Раз любовно принятое они усердно, радостно и любовно же развивают и утверждают. А задача у них немалая: показать высшую жизненность, столь отличную от мертвящего натурализма, самоотверженную дисциплину и какую-то особенную человечность всего, чего бы они ни касались. Причем, все это делается, если и не всегда с достаточной легкостью, то радостно и сердечно, без всяких постных мин и аскетических нравоучительностей, к чему могло соблазнить высокое и идеальное устремление молодого театра. Но опять название «Студия» для театра с очень определенным лицом и выраженной техникой — странно.
Вероятнее всего, что москвичи рассматривают свое положение, как «ученические годы» в высшем смысле, из которых только с соизволения учителя переходят в «годы странствия» и в «годы учительства». Определенного срока нет для этих годов, а подчиняться добровольно предначертаниям руководителя — легко и сладостно.
Не будучи посвященным, понимаешь с трудом классификации, и для взоров и для сердец зрителей «Студия» Московского Художественного театра перестала быть «Студией», а сделалась настоящим театром с прекрасным, жизненным направлением, завидною добросовестностью и дисциплиной, редкой сыгранностью, любовью к своему делу, со многими очень талантливыми людьми. Переход этот фактически состоялся, а как называется театр, может быть, и все равно, старое имя привычно и мило, притом напоминает о тесной и родной связи с руководящим их первыми шагами театром.
Чайник пел о том, что есть истинная радость, скромное семейное, доступное в каждом положении, счастье, что существует любовь, верность, что добрый пример трогает, растапливает самые черствые сердца, что добродетель легка и радостна. Сверчок заверещал позднее, но так же весело, о том же, внушал надежду осенним путникам, что есть тепло, сердечность и уют, хотя бы все небо было покрыто беспросветными тучами, укрепляя уверенность, что души людей могут сохранять свою благость при всех переменах.
Сверчок же Студии Художественного театра пел еще о том, что независимо от новшеств и исканий, ухищрений, — добросовестность, любовь к своему искусству, артистическая честность, любовное отношение к материалу всегда найдут прямую дорогу к чувству зрителей. Секрет этого прост и очень труден: высшая талантливость исполняемого и исполняющих, любовь бескорыстная к своему делу и честность всяческая, строгая честность к самим себе.
Пел и о том, что возможно такое чудо, когда лица любимого произведения вдруг оживут так точно и ясно, что останутся навеки, и другими себе их нельзя представить, и любишь их, или ненавидишь, как живых людей. Я не знаю, театр это или отрицание театра, искусство или жизнь, выше это или ниже сценического зрелища, знаю только, что тронуть детей и взрослых, публику всякого сорта, вызвать радостные слезы и счастливый смех, заставить любить жизнь, влить мир и бодрость в душу — огромная заслуга.
Конечно, всему этому причина отчасти сам Диккенс, но немалая заслуга и Студии Художественного театра. Нет слов благодарности за такой подарок.
Кажутся бесполезными вопросы, хороши ли декорации и постановка. Вероятно, да: их не было заметно; так должно было быть, как было. На естественное не обращаешь внимания. Нужно почти отвлечься от спектакля, чтобы ответить хорошо ли играли. Хорошо ли жили Джон и «малютка», и Тилли Слоубой, и мастер Текльтон, и Калеб, и прекрасная (ах, какая прекрасная!) Мей Фильдинг?
Конечно, хорошо жили, как велел им Диккенс и как подслушали это гг. Дурасова, Хмара, Вахтангов, Колин, Корнакова, Успенская и др.
Хорошо ли играет мать, которая утешает плачущего ребенка, хорошо ли играет муж, любящий нежно и крепко свою жену?
Да разве они играют? Они поступают как нужно и иначе нельзя поступать. Исполнять «Сверчка» иначе, как в Студии Художественного театра, — невозможно. Может быть, это лучшая похвала, к которой они, впрочем, достаточно привыкли. «Сверчок», если хотите, не зрелище, это живое чудо.