Уроки - Страница 5
Дальше следовали стихи о трудном военном и послевоенном детстве, о не вернувшемся с войны отце и, естественно, о любви, о природе. Чем глубже я вчитывался в первую рукопись поэта, тем меньше замечал и шероховатость, и отдельные заёмные образы. Мне казалось, вопреки оговоркам рецензентов, книга готова к набору, и моя редакторская забота состояла теперь лишь в технической подготовке к сдаче ее в производственный отдел.
Посему с автором я работал минут двадцать — не более: претензий у меня к нему не было, были лишь советы по мелочам.
В конце я сказал Гребневу:
— Мы тут посоветовались и решили просить Дмитрия Михайловича Ковалева написать к твоему сборнику предисловие.
Анатолий испуганно вскочил с кресла.
— Да ведь он очень занят: семинарские дела, свои стихи, переводы, поездки с писательскими бригадами — до меня ли ему?
— Попробуем. Откажет — откажет. Но вдруг и согласится… А от авторитетного предисловия ни одна книжка еще не проигрывала.
На другой день мы отправили рукопись и письмо Дмитрию Михайловичу. Просили не только написать предисловие, но и написать быстро — за полмесяца, желательно, не позднее 25 декабря, поскольку до первого января рукопись должна быть сдана в производство.
Срок давался малый, что и говорить. Не всякий даже очень спорый и незанятый человек согласится принять такое условие. Расчет был на то, что с творчеством Гребнева Дмитрий Михайлович прекрасно знаком и ему не нужно скрупулезно читать рукопись.
Письмо-просьбу отправили, и я, редактор, стал ждать.
Проходит день, другой. Волнение (напишет — не напишет?) усиливалось. Ковалев ведь знал стихи своего ученика по разрозненным подборкам (творческим работам), а тут речь идет о книге. Выстроилась ли она, получилась, скроенная из этих подборок? А что, если скажет: сборника пока нет? Вот и окажем мы Гребневу медвежью услугу.
На третий день мое терпение лопнуло, и я набрал Москву. Дай, думаю, настрою Дмитрия Михайловича на соответствующий лад.
Трубку долго не снимали. Затем услышал женский голос.
— Антонина Андреевна?
— Я.
— Извините, из Перми вас беспокоят. — Дальше следовали дежурные слова: что нового, как здоровье и т. д. — Дмитрия Михайловича можно к телефону пригласить?
Разговорчивая Антонина Андреевна почему-то замолчала. Я слышал, как она шумно вздохнула.
— Нету его дома…
— Где же он?
— Уже три недели в больнице. — Снова пауза. — Боюсь я за него. Никогда такого не было.
У меня перехватило дыхание: что же делать?
— Печально, Антонина Андреевна, — будто освобождаясь от удавки, медленно произнес я. — Мы там от издательства ему письмо направили с одной просьбой, так вы уж его придержите, не беспокойте Дмитрия Михайловича.
— А что за просьба?
— Предисловие написать… К сборнику Гребнева…
— Да, пожалуй, он не сможет. На всякий случай я ему скажу.
— Не надо, не надо! Вот выздоровеет — тогда.
С тяжелым чувством безнадежности опустил я трубку. Назавтра доложил начальству о сложившейся ситуации, и начальство развело руками: что поделаешь, раз так вышло?
А дней через десять я получаю толстый конверт, подписанный знакомым размашистым почерком — на сей раз только менее разборчивым. У меня замерло сердце: «Написал!»
Я вскрыл письмо и извлек пачку листов из нелинованной общей тетради. Писал Дмитрий Михайлович на обеих сторонах, писал неровно, по всей видимости, лежа. «Извините, — обращался он ко мне, — что посылаю предисловие неперепечатанным — негде это сделать и не в силах. К тому же торопился успеть к обозначенному сроку — сам в прошлом издатель, отлично знаю все издательско-типографские тонкости. Конечно, я мог бы и отказаться, сославшись на недуг. Но ведь вы — дети погибших отцов, и кто вам обязан помогать, кроме нас, оставшихся в живых?»
Через час я вычитывал с машинки предисловие, озаглавленное «Стихи, которым доверяешь».
Чем больше он имел учеников — а среди них были не только выпускники Литинститута, но и участники многих областных и зональных совещаний молодых литераторов, в которых принимал участие Дмитрий Михайлович, — тем чаще получал он дарственные книги. Я был однажды свидетелем того, как почтальон принес ему четыре бандероли с поэтическими сборниками. Конечно, такое случалось не каждый день, но часто, и это доставляло ему несказанно-неожиданную радость. Радость учителя, воочию видящего плоды своего труда.
Каждую книгу он успевал прочитывать (это при ежедневной сверхзанятости). Успевал прочитывать, успевал отвечать — добрым отзывом, советом, а то и укором, если книга не приносила ему удовлетворения.
То ли не спал он совсем, то ли сутки у него были длиннее.
…А я не всегда прочитываю даже книги друзей.
С болью Ковалев сетовал на некоторых критиков:
— У нас в ходу нынче всяческие «обоймы». Вот и «обойму» военных поэтов изготовили — пять-шесть имен. Тасуют их, как карты, — то в одной статье, то в другой. Может создаться впечатление, что на фронте были только эти пять-шесть человек. В военную ж антологию критикам, похоже, и заглянуть лень. А ведь в ней представлено столько самобытных имен! И героических…
Он, очевидец долгой тяжелой войны, имел право на такую обиду.
Часто Дмитрий Михайлович вспоминал друзей-краснофлотцев. Многих из них навсегда поглотили воды Баренцева моря. Он говорил о товарищах, еле сдерживая боль, а писал — не сдерживая ее:
На войне у него погибли два брата. Об этом я узнал из его стихов. В разговорах же умалчивал про свое горе, возможно, опасаясь одного: у кого-то оно могло быть еще большим.
Ковалев писал о горе от имени всех:
Послал ему только что вышедшую у нас в Перми сувенирную малоформатную книгу «Весна Победы». Были в ней и стихи Дмитрия Михайловича.
Вскоре получил от него письмо:
«Большое спасибо за прелестное издание, за книжечку, вышедшую к 30-летию Победы! Молодцы вы, пермские издатели, ей-богу!..
На дни моего 60-летия собираюсь уехать из Москвы в Сибирь, чтобы не быть самому на своей старости, на ее пороге. Каждый день тут у нас похороны, прямо как на войне. Вчера похоронили Владимира Котова (умер от инфаркта). Мне он давно не звонил, а тут как раз в день смерти позвонил, сказал добрые слова о моей заметке о Шолохове, спросил, читал ли я о нем статью, там же, в пятом номере „Молодой гвардии“.
А сегодня хороним нашего заведующего кафедрой советской литературы Виктора Панкова. Тоже внезапная смерть от инфаркта. Котову — 47 лет, а Панкову, кажется, — 55. Куваев, Шукшин, Елкин — кругом смерти. Это я еще зажился, несмотря на военное прошлое, на нелегкое детство и прочее.
Летом собираюсь в Белоруссию и Болгарию — в июле и августе. Отдохнуть бы немного, а тут переводы стихов и прозы на шее, а о своем опять подумать некогда.
Мои приветы — Толе Гребневу и Алексею Решетову (о нем я написал рецензушку в „Новом мире“).