Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка - Страница 10
Я тут не агитирую за элитарность, она для меня сомнительна. Я ее не чту, поскольку она обычно выглядит как невралгические спазмы забытых и непризнанных интеллигентов. Я о том, что каждый должен идти своей дорогой – нравится это массам или нет. И в этом вопросе авторитетных единомышленников у меня – навалом! Даже тысячи лет тому назад! Вот совсем древнегреческий философ Сенека: «Я никогда не стремился угождать массам, ибо то, что понимаю я, – не нравится массам, а то, что нравится массам, – непонятно мне».
А вот 150 лет тому назад великий русский композитор Чайковский писал, что имел недавно беседу с писателем Львом Толстым, который «совершенно убедил меня в том, что тот художник, который творит, стремясь угодить публике, – не вполне художник. Его творения непрочны, их успех – эфемерен».
Когда я наталкиваюсь вдруг на такие высказывания, то гордо думаю:
«Ага-а! Значит, я прав, значит, я не один такой. Вон какие люди рядом!»
А потом думаю: «Ну конечно, им-то легко говорить такое, уже будучи суперпопулярными». И затем меня осеняет: ведь они стали такими именно потому, что шли своим путем, несмотря на то, что поначалу было, наверное, трудно не поддаться искушению нравиться даже тем, чей вкус в глубине души презираешь. Они не следовали за модой, они ее сами создавали, они носили не то, что все, а только то, что им, как они сами считали, идет, то, что им – к лицу!
Однако тут надо помнить, что гордая слава слишком гордого художника нередко догоняет его уже за финишной чертой. И если его бесит даже намек на холуйство, если его независимый ум и талант возмущает любое панельное ерзание перед (под) клиентом, он рискует при жизни остаться непризнанным.
Но и у слишком гордого художника есть шанс прижизненно быть услышанным и понятым.
И если выпадет ему счастливая карта, то на него обрушится такая слава, его так пылко возлюбят вдруг народные массы, что ему самому станет неудобно. Вот такая популярность, наверное, стоит того, чтобы о ней позаботиться. Хотя он скорее всего и заботиться-то не будет, будет делать честно то же и так же. А славу он как бы и не заметит, будет относиться к ней легко и шутливо, с оттенком недоумения: со мной ли это происходит?.. При условии, конечно, что художник не только гордый, но и умный.
Вот Пушкин, например… Пишет письмо жене: «Знаешь ли ты, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия. Как Пушкин стихи пишет. Перед ним стоит штоф славнейшей настойки. Он – хлоп стакан, другой, третий – и уж начнет писать! Это слава!»
Наоборот: переоценивать славу или просто популярность – совсем не полезно, особенно теперь, когда она напрямую зависит от изменчивой конъюнктуры рынка.
Знаете, кстати, почему Задорнов, о котором речь еще впереди, так долго популярен? Он конъюнктуру рынка математически точно вычисляет, он ее знает, как мало кто. А если чего и не вычисляет, то интуитивно чувствует; он сегодня знает то, над чем будут смеяться завтра. И его чутье в этом смысле, по-моему, иногда удивляет его самого.
И еще раз о цене славы и о том, чтобы правильно к ней относиться, чтобы уж совсем нормально…
Крутили одно время по ТВ со страшной частотой один и тот же клип известной русской певицы из Америки. В нем снимался артист Борис Щербаков. И вот как-то раз звонит он мне и жалуется: «Ну ты смотри, что делается! Я народный артист, работаю во МХАТе, играю там главные роли, у меня полно больших ролей в кино, и что ты думаешь? – меня встречают сейчас на улице, узнают, улыбаются и спрашивают: «Простите, это не вы случайно снимались в клипе Любы Успенской «Карусель»?» Ну?! Скажи, стоило всю жизнь работать ради этого?..»
Потом «Карусель» исчезает с телеэкрана, и некоторое время народные массы в упор не видят Борю Щербакова… до тех пор, во всяком случае, пока опять же на ТВ не появится повтор фильма, в котором он играет, «Воры в законе» там или еще что-нибудь…
Ну да Бог с ней, с этой темой, оставим ее…
Помните, сколько-то страниц назад, в связи опять-таки с песней «Дневник прапорщика Смирнова», я упомянул о маме, имевшей ту же девичью фамилию, и о бабушке, воевавшей в отряде Котовского. Так вот, о бабушке, Полине Ивановне Смирновой, мы сейчас и поговорим. Фамилию бабушка получила, сочетавшись браком с офицером белой армии Смирновым, инженером по образованию, который потом сгинул без вести где-то в песках Средней Азии в далеком от нас 1926 году.
Мое упоминание о ней – лишь повод для рассказа. Причина же – в другом. Дело в том, что я обещал бабушке, что когда-нибудь напишу про нее. Обещание было дано сгоряча, мне было тогда восемнадцать лет, и я хотел быть только артистом и никем более. Но, видимо, глубоко в подсознании таилось некое пред-предчувствие, что когда-нибудь я сяду за письменный стол и задумаюсь над чистым листом бумаги. Поэтому, еще живя в Риге, я записал кое-что с бабушкиных слов. И вот что странно – эта ученическая тетрадка сохранилась, не потерялась при многочисленных переездах. Когда я вдруг случайно ее нашел, то в который раз понял, что ничего «случайного» не бывает. Бабушка, чью могилу уже и не найдешь на одном из рижских кладбищ, должна обрести вторую жизнь, ожить вновь хотя бы на этих страницах, написанных ее внуком, в его литературных опытах по оживлению фотографий. Если теперь ясновидящие по фотографии лечат, я пойду дальше, я попробую оживить.
Вот передо мной та старая тетрадка и бабушкино фото на листе плотной, толстой бумаги, почти картона. Она там в какой-то шубке, круглой шапочке и на лбу – диадема. На бижутерию не похоже, видимо, бабушкин облик – результат выхода замуж за дворянина; диадема носит черты чего-то фамильного и дорогого. Смирнова можно понять, на фотографии – красавица, звезда немого кино, фрейлина из свиты последней императрицы – кто угодно, только не простолюдинка, которой она и была на самом деле.
Взял Смирнов за себя красавицу из народа, нарядил, приодел, и получилось то, что на фотографии. Вглядываюсь я в ее совсем еще молодое лицо и шепчу ей туда, в ее «далеко»: «Бабушка, я делаю то, что задумал; слушай теперь балладу про себя – то, что ты рассказала и что потом из этого вышло…»
Бабушка
Начну я с конца. Это были первые похороны в моей жизни.
Мне уже было лет двадцать семь, я сыграл в ТЮЗе несколько главных ролей, пел свои песни в оркестре Утесова, женился и жил в почтенной обеспеченной семье – словом, в полном порядке я был. Однажды в комнату вошла моя наивная теща, держа в руках телеграмму, и несколько растерянно сказала: «Володя, тут тебе не очень хорошее известие». Я взял телеграмму и прочел, что бабушка умерла и похороны послезавтра. Ни фига себе – «не очень хорошее»! Какое же тогда «очень хорошее»? Что тяжело заболела, что ли? А в следующий момент я удивился, что спокоен, странно спокоен, не плачу. А потом подумал, что не плачу, наверное, по причине простой: мозг отказывается принять это известие сразу, только тело вдруг стало слабым и вялым – видно, до него дошло быстрее, чем до головы…
А потом совершенно не к месту: что надо бы запомнить мое состояние, как я чувствую и как себя при этом веду, чтобы потом, если придется, суметь показать это на сцене или в кино. Ведь там надо уметь правдиво показать, как ты воспринимаешь страшное известие, и многие при этом таращат глаза и наигрывают.
«Ага, – подумал я, – надо, оказывается, спокойно, без вскриков и рыданий…»
А потом подумал, что я, наверное, подлец, если думаю об этих профессиональных мелочах в такую минуту. Но не было сознания несчастья, не было ощущения горя – и все тут! Оно пришло позже, когда я оказался в Риге, уже после бабушкиных похорон… А жизнь ее совпала с моей только в Риге. Большую часть своей жизни она провела совсем в других местах.
Бледные звезды Прибалтики светили над бабушкой все ее последние годы. Неяркое латвийское солнце не грело и уж тем более не жгло. Его было мало для женщины, выросшей на Украине, где звезды крупнее, солнце – жарче и, понятное дело, чувства – горячее. Бабушка была максималисткой. Она заставила свою дочь выйти замуж не за того человека, которого дочь любила, – какого-то малахольного гуманитария, у которого, с точки зрения бабушки, материальные и прочие перспективы были слабыми, а наоборот – за военного. А быть за военным по тем временам значило – быть за «каменной стеной». «Каменная стена», «сильная рука» и «твердое плечо» – это, знаете ли, мечта не только женщин той поры. Если «вьешь гнездо», оно должно быть надежным, лучше из камня, нежели соломы – ветреного материала какого-нибудь поэта или, того хуже, артиста. И можно даже не очень-то и любить, не обязательно вовсе выходить замуж по любви; вполне достаточно любви этого самого военного, чтобы жить хорошо, спокойно, надежно и обеспеченно. Так считала моя бабушка и продолжают считать многие другие представительницы пола, который почему-то принято называть слабым.