Угол покоя - Страница 137
– Это твоя бабушка?
– Сюзан Берлинг-Уорд. Ты должна ее помнить по фотографиям.
– Я не очень к ним присматривалась. Но я примерно такой ее себе и представляла.
– Хорошо.
– Восприимчивая, с высокими идеями.
– Да, все это в ней было.
– Но не очень счастливая.
– Ну, портрет писался, когда ей было около шестидесяти.
Она повернулась, и они оказались рядом – моя покойная бабушка и моя бывшая жена, две женщины, на которых я истратил уйму мысли и чувства, одна задумчивая, опустившая глаза в потоке бокового света, другая бледная, темноволосая, серьезная, со складкой между бровей, с глазами обиженного и удивленного ребенка. Особи женского пола, жены, матери, цивилизованные женщины. Эллен спросила:
– Разве нельзя быть счастливой в шестьдесят?
– Зачем ты меня об этом спрашиваешь? – сказал я. – Как бабушкин биограф выскажу догадку, что она никогда не была по‑настоящему счастлива после тридцати семи примерно лет, когда окончилась ее идиллия в каньоне Бойсе.
Ее глаза тревожили меня. Мне, Горгоне, – и потуплять перед ней взор?
– Но она потом долго еще прожила, – сказала Эллен.
– Умерла в девяносто один год. Дедушка – в восемьдесят девять. Ей почти не пришлось быть одинокой и дряхлой.
– Но счастлива не была.
– И несчастлива не была. Разве обязательно либо одно, либо другое?
Я уставился прямо в середину ее темно-синего удивленного взгляда. Уставился, по сути, в точку между ее глазами и, вроде бы глядя на нее, думал: почему немигающий вопросительный взгляд широко открытых глаз всегда кажется мне неумным? Он правда такой? Или, может быть, просто открытый, усердный?
Мое недолгое оживление прошло. Небо за окном тускнело, солнца на кронах сосен не было. Куда запропастилась Ада? Уже давно должна была прийти готовить мне ужин. Страх вернулся и уселся на мое сердце жабой. Без подготовки, не давая женщине возможности задать вопрос или остановить меня, я катнулся к телефону у края кровати и стал набирать номер. На четвертом гудке трубку взяли: Шелли, ее обычный басистый голос портового грузчика.
– Привет, – сказал я. – Мама ваша близко?
– Как раз хотела вам звонить, – сказала она. – Тут у нас такое… Ей плохо стало – какой‑то приступ. Папа прямо сейчас собирается везти ее в больницу. Мне, наверно, тоже стоит поехать. Не подождете с ужином, пока я вернусь? Час, может быть.
Тяжелый и грубый, похожий на мужской, ее голос бýхал и трещал у меня в ухе. Она говорила взволнованно, второпях и запыхавшись – видимо, бежала к телефону.
– Конечно, – сказал я. – Господи, разумеется. Делайте все, что ей нужно, обо мне не думайте. Я могу приготовить себе сэндвич. Ей – мои самые теплые чувства.
– Хорошо, – переводя дух, пробасила она. – Тогда… В общем, ждите меня. Не занимайтесь сами готовкой, я приду к вам. Хорошо?
– Хорошо.
Я повесил трубку.
– Что случилось? – спросила Эллен, хотя наверняка все слышала – голос Шелли раздавался из трубки как из мегафона. А лицо Эллен говорило: “Какая удача! Ровно на это мы и надеялись! Это должно было произойти рано или поздно, она явно отжила свой век”.
Туфли по‑прежнему держала в руке, голова была наклонена набок.
– Тебе стоило бы выпить, – сказала она. – Ты какой‑то сникший. – Наклонилась, надела одну туфлю, потом другую. – Где тут у тебя бутылка? Насчет того, что ты завязал, – глупости, выбрось это из головы. Случилось непредвиденное. Я приготовлю тебе глотнуть, а потом поищу, чем тебя накормить.
– Я могу подождать. Шелли будет через час.
– Нет-нет. Зачем ждать?
Она рьяно вошла в игру, как запасной квотербек, всеми силами стремящийся доказать, что его зря держали на скамейке. Беспомощный и беспокойный, я пялился на нее, не находя слов, чтобы ее остановить. Позволил ей приготовить мне питье, кинул в рот, когда она отвернулась, две таблетки аспирина. Протянул холодную потную руку и взял холодный запотевший стакан.
– Включить тебе здесь телевизор – новости или еще что‑нибудь?
Я чувствовал себя чем‑то затверделым и негнущимся, прислоненным в углу.
– Нет, спасибо.
– Что‑нибудь еще дать? Таблетки какие‑нибудь?
– Ничего не надо. Все отлично.
– Ну, тогда просто сиди и попивай. Я очень скоро вернусь.
Ее каблуки бодро простучали по доскам пола, потом по лестнице – проворная, хорошо сохранившаяся, энергичная женщина. Я сидел у окна, позволяя бурбону плескаться во рту – какого черта я, выдержав неделю на силе воли, пошел сейчас у нее на поводу? – и согревать комок холодной замазки в груди. Каждый звук, долетавший снизу, заставлял меня навострить уши. Вот вам, пожалуйста, и Кафка с его зверенышем, потеющим в своей норке! Один раз показалось, что слышу, как она напевает за стряпней. Осушил стакан в несколько глотков и быстренько, пока она не помешала, пока не вернулась на лифте со своими женскими понятиями о том, что мне полезно, а что нет, подкатился к холодильнику, плеснул на лед в стакане еще пару унций и откатился обратно. Потом ждал с пустым стаканом, повернув кресло так, чтобы смотреть в окно и видеть, как за ним темнеет; и вот она идет ко мне с подносом.
– Расскажи про свою книгу, – попросила она, когда я подкреплялся супом, сэндвичами, фруктами и молоком, которые она принесла. Сама беспокойно кружила по комнате, опять без обуви, держа в руке стакан. Похоже, ей, в отличие от ее сына, не нравился стук собственных каблуков по голому полу. – Как она будет называться?
– Пока не знаю. Была мысль назвать ее “Угол покоя”.
Она перестала скользить и расхаживать – задумалась о том, что услышала.
– Ты думаешь, это удачное название? Будет ли она с ним продаваться? Звучит как‑то… инертно, что ли.
– А как тебе нравится “Эффект Доплера”? Лучше?
– Эффект Доплера? Что это такое?
– Бог с ним. Не важно. Название мало что значит. Я мог бы ее назвать “Внутри стиральной машины”. Да это и не книга, в общем‑то, а своего рода исследование одной человеческой жизни.
– Бабушкиной.
– Да.
– Почему она не была счастлива.
– Нет, я не это исследую. Я знаю, почему она не была счастлива.
Она остановилась посреди комнаты, питье в руке, взгляд опущен в стакан, как будто оттуда может всплыть волшебный меч Экскалибур, или русалка, или джинн, или еще что‑нибудь.
– И почему?
Я положил недоеденный сэндвич на зажавший меня в кресле поднос, схватил одну дрожащую руку другой и закричал:
– Хочешь знать почему? Хочешь знать? Да потому, что считала, что не была верна моему дедушке, что изменила ему мыслями, или действием, или тем и другим! Потому что винила себя в гибели дочери, в память о которой дедушка вывел розу. Потому что была ответственна за самоубийство возлюбленного – если он действительно им был. Потому что утратила доверие мужа и сына. Ответил я на твой вопрос?
Она подняла опущенную голову, ее глаза, которые были полузакрыты, расширились и уставились на меня. Показалось, вот-вот бросится бежать. Мне удалось‑таки ее пронять. Эта уверенность в себе была показной, это беззаботное скольжение выгнутой ступни по моему натертому дощатому полу было притворством. Под всем этим таилась такая же паника, как у меня. Ее глубокий взгляд не расставался с моим несколько секунд, лицо было напряженным, застывшим. Потом опустила голову, уронила ресницы, отступила под моим внезапным напором, выгнула ступню и пробно провела ею вдоль трещины в доске. Безразличным тоном, словно обращаясь к полу, спросила:
– И это случилось… когда?
– В тысяча восемьсот девяностом.
– Но они продолжали жить вместе.
– Нет, не продолжали! – возразил я. – О нет! Он уехал, оставил ее. Потом она тоже уехала, но вернулась. Почти два года жила в Бойсе одна, пока он работал в Мексике. Потом Конрад Прагер, его зять и один из владельцев рудника “Зодиак”, позвал его сюда проектировать насосы, чтобы не затопляло нижние уровни. Прагер и его жена, дедушкина сестра, уламывали его, уговорили в конце концов написать бабушке, и она приехала. Мой отец все это время учился в школе на Востоке – он никогда не бывал дома. Так продолжалось годы и годы, бабушка и дедушка уже семь или восемь лет опять были вместе, когда он появился здесь в первый раз.