Угол покоя - Страница 135
– Не уверен, что тебе понравится.
– Не понравится? Почему, тут так мило, тихо и старомодно. Я заметила розы, когда шла сюда. – Она улыбнулась; у нее были заостренные зубы. – Не сомневаюсь, что тебе тут было очень хорошо. Дело только в том, что погода испортится, и с одной этой пожилой женщиной ты не сможешь…
– Она старше тебя всего года на четыре, – сказал я. Но сказал мальчишески-тонким, ноющим, побежденным голосом.
Она опять обнажила в улыбке подпиленные зубы, не обращая внимания на мою враждебность.
– Ну покажи мне, покажи. Я и двор хочу посмотреть, и дом, и все вообще. Где ты работаешь, где спишь. – То, как она улыбалась и улыбалась, доводило мои дурные предчувствия до предела. Ласковым тоном она спросила: – Ну почему мне нельзя немножко полюбопытствовать на твой счет?
Чудовище.
Я повернул кресло и двинулся к сетчатой двери, то ли намереваясь спастись бегством, то ли желая открыть ее и подержать для Эллен – кто его знает? – но она была настороже, добралась до двери первая и подержала ее для меня.
Я увидел, что волей-неволей мне придется ее поводить, и хитроумно рассудил, что чем раньше она все увидит, тем скорее уйдет. По пути в горку через сад я пустил кресло на полной скорости, стараясь ее опередить, но батарея была слабо заряжена, и она поспевала без труда. Среди листвы старых дедушкиных яблонь краснели зреющие плоды, над паданцами вились осы, пахло сидром и ранней осенью.
Наверху я остановился на ровной дорожке вдоль забора.
– Тут я каждый день занимаюсь зарядкой, – сказал я. Вытащил костыли из держателя, положил их поперек подлокотников и, толкнувшись руками, поднялся, встал на единственную ногу.
– Что ты надумал? – спросила она.
– Упражняться. Подождешь несколько минут?
– Тебе сейчас непременно надо?
– Сейчас мое обычное время.
Меня порадовала тревога у нее на лице. Поглядим сейчас, кто тут беспомощен, сказал я ей – или подумал в ее сторону. Поглядим, за кем тут надо смотреть. Костыли под мышками, нога на подножке кресла, ладони чувствуют навалившийся вес. Сперва один костыль на землю, за ним второй. Теперь сосредоточиться. Наклон, скачок. Хорошо. Гладенько, как стекло. Неистовый, трехногий, как пара связанных нога к ноге бегунов на пикнике, я во весь дух помахал по дорожке, не обращая внимания на руку, которую она тревожно выставила, чтобы меня поддержать. Себя поддерживай, подумал я. Припозднилась маленько. Вечно припоздняешься.
Повернувшись и размашисто, энергично двинув обратно, я с удовольствием увидел ее оцепенелое лицо. Я пер вперед, я рубил, я летел, я повернул с четкостью гвардейца перед Букингемским дворцом и снова застучал костылями по дорожке. Пускай себе там стоит и любуется моей независимостью и сноровкой, стойкостью, сохранившейся в этом старом костяке, из‑за которого она якобы так обеспокоена. “Бойфренда потеряла, да? – приговаривал я на полном ходу. – Хочется, чтобы приютили, согрели? Иди к чертям, знаешь ли. Ты мне не нужна. У меня жизнь, которой я доволен. Каждый день гоняю туда-сюда по этому маршруту – мой вариант бега трусцой. Я в форме, даром что одноногий. Плевать, что дрыгается культя, плевать на боли и на таблетки – ты не с вышедшим в тираж имеешь дело. Любуйся, любуйся”.
Я нацелился на полные восемь отрезков, а то и больше, но к концу шестого мне стало ясно, что хватит. Сердце прорывало грудную клетку, культя дошла до красного каления, приходилось сглатывать, чтобы Эллен не слышала моего дыхания. Готовый лопнуть от натуги, я как бы небрежно метнул ступню на подножку и начал было поворачиваться, чтобы сесть. Но кресло чуть покатилось, я потерял равновесие, левый костыль упал, и я схватился за подлокотник. А она была тут как тут со своей поддержкой. Я отчасти на нее оперся. Я вдохнул ее запах.
Дрожа, опустился на сиденье. Она не отпускала мою руку, пока я не сел, а потом нагнулась и подняла упавший костыль. Она ничего не говорила; лицо приняло изглаженное, скрытное выражение.
– Спасибо, – сказал я и положил костыль в держатель. Беснуясь из‑за унижения, ощущая в обрубке ноги усталые конвульсивные подергивания, двинулся назад под горку, к розарию.
Она тоже пошла, оставаясь сзади, так что я ее не видел. Но чувствовал, что она смотрит на меня, и ее молчание подействовало на меня как дразнящая припарка. Я разглагольствовал, рассказывая ей, как дедушка затеял этот розарий еще до того, как построили Зодиак-коттедж, когда он, бабушка и Бетси жили в маленьком доме, где сейчас живут Эд и Ада Хоксы. Как он все вечера и уикенды возился с черенками, выводил свои собственные гибриды. Я показал ей некоторые из них, вернее, их потомков, отчеренкованных моим папой или Эдом Хоксом, когда у папы начались нелады с головой. Настоящий семейный розарий в три поколения, некоторые разновидности уникальны. Я ощутил из‑за него гордость, какой не испытывал все лето. Возникло чувство, что важность для меня этого розария каким‑то образом упрочивает мое положение. Когда папа, поведал я ей, еще не дошел до такого эксцентризма, что люди стали его чураться, любители роз откуда только не приезжали посмотреть на этот сад, многим хотелось выпросить или купить растения или черенки.
На мою болтовню она почти не откликалась, только изредка вставляла слово-другое. Непонятно было – то ли ей скучно это слушать, то ли она использует экскурсию в розарий как предлог, чтобы как следует рассмотреть меня сзади. Я надеялся, что надоем ей до чертиков, надеялся, что она ничего не сможет извлечь из моего неподвижного затылка. Я хотел, чтобы она убралась отсюда, хотел ее изнурить. Я нарочно двигался по дорожкам, откуда еще не ушло солнце, где оно пекло вовсю. Но она шла и шла следом, невидимая, лишь иногда негромко подавая голос, а я двигался впереди, чувствуя себя человеком, у которого к затылку приставлен пистолет, боящимся обернуться, и вот наконец мы приблизились к старой беседке-арке в дальнем конце, она вся была в небольших темных блестящих листьях плетистой розы. Тут я остановился.
– Это один из его гибридов, – сказал я. – Эту розу он никому не продавал и не отдавал. Частным порядком называл ее “Агнес Уорд” в память о моей тете, которая умерла в детстве. Он скрестил какой‑то сорт моховой розы со старой желтой плетистой Гаррисона, которая росла у них в Айдахо, и вывел эту плетистую с красно-желтыми лепестками. При определенном освещении они похожи на языки пламени.
Я сидел, прицелясь в арку беседки, словно ключ перед замочной скважиной. Сзади послышалось: “Жаль, что она отцвела”, а затем, немного погодя: “Какая милая идея – вывести розу в память о ком‑то!”
– Другого способа почтить ее память у него, считай, не было, – сказал я. – Насколько я знаю, они с бабушкой никогда не упоминали ее имени. Ты знаешь старинную лондонскую балладу: “С тех пор ее портрет висит лицом к стене”. В таком примерно роде.
– Правда? Боже мой, что она сделала?
– Ничего, – сказал я. – Была этакой девочкой-феей, а потом умерла. Разве этого не достаточно?
– Нет. Это не объясняет, почему они взяли и… вычеркнули ее.
– Они ее не вычеркнули. Они просто никогда о ней не говорили. Нет, не вычеркнули. Все‑таки дедушка вывел эту розу. Он вывел на самом деле с десяток роз, стараясь получить какую ему надо было. Знаешь, сколько нужно времени, чтобы скрестить две розы и получить устойчивый гибрид? Два-три года. У него никак не выходило то, чего он хотел. Если ему нравились цветы, то не было ремонтантности. Если получалась роза, которая цветет несколько раз за сезон, то с цветом что‑нибудь было не так или она не пахла. А держался за нужный цвет – она цвела в мае, и все, до следующего сезона. В конце концов он сдался и согласился на короткое раннее цветение.
Она молча стояла у меня за спиной. Было неприятное ощущение, что ее ладонь покоится на спинке кресла, как будто она моя санитарка или медсестра, готовая толкать меня дальше во время скучной послеполуденной прогулки. Я включил мотор и подал кресло вперед на пару футов, но не почувствовал, чтобы рука придерживала его сзади. Воздух под сводом беседки был густой и теплый, он вязко входил мне в легкие. Сзади раздалось: