Удушье - Страница 5
Я ничего не чувствую.
Чтобы продлить это блаженное забытье, чтобы не кончить прямо сейчас, я говорю Нико, какая она красивая, какая сладкая и как она мне нужна. Ее кожа и волосы. Чтобы продлить удовольствие. Потому что, когда все закончится, я уже не скажу ничего подобного. Когда все закончится, мы с ней сразу же возненавидим друг друга. Когда мы очнемся – замерзшие, потные – на полу в женском сортире, когда мы получим свои оргазмы, нам не захочется даже смотреть друг на друга.
Мы сразу же возненавидим друг друга.
А еще больше – себя.
Только в эти мгновения я могу быть человечным.
Только в эти мгновения я не чувствую себя одиноким.
Нико скачет на мне вверх-вниз. Она говорит:
– Так когда ты меня познакомишь с мамой?
И я говорю:
– Никогда. То есть это в принципе невозможно.
И Нико говорит, вся истекая горячими соками:
– Она что, в тюрьме? Или в психушке?
Ага. Сколько я себя помню.
Верный способ обломать мужика с оргазмом – заговорить о его маме во время секса.
И Нико говорит:
– Или она умерла?
И я говорю:
– Ну, почти.
Глава 3
Теперь, когда я прихожу навестить маму, я даже и не притворяюсь, что я – это я.
Черт, я даже не притворяюсь, что я себя знаю.
Раньше – да, теперь – нет.
Теперь у мамы одно занятие: она худеет. От нее почти ничего не осталось. Она такая худая – как кукла-марионетка. Как какой-нибудь монстр-дистрофик из фильма ужасов. Ее желтой кожи уже не хватает на то, чтобы вместить человека внутри. Ее тонкие кукольные ручки всегда лежат поверх одеяла и щиплют шерстинки. Ее ссохшаяся голова угрожает рассыпаться в пыль вокруг соломинки для питья у нее во рту. Когда я прихожу к ней как я – то есть, как Виктор Манчини, ее сын Виктор, – эти визиты не длятся и десяти минут. Она почти сразу звонит, вызывает дежурную медсестру. А мне говорит, что устала.
Но однажды она почему-то решает, что я – Фред Хастингс, государственный защитник, который несколько раз защищал ее на суде.[4]
Она вся сияет, увидев меня, и откидывается на подушки и говорит, покачивая головой:
– О Фред. – Она говорит: – Да, на этих коробках с краской были мои отпечатки пальцев. Я согласна, что это было рискованно и опрометчиво, но согласись – это была замечательная социополитическая акция.
Я говорю, что на видеозаписи с камеры в магазине это выглядело иначе.
Плюс еще – обвинение в киднепинге. Все записано на видео.
Она смеется – на самом деле смеется – и говорит:
– Фред, ты очень сглупил, когда взялся меня защищать.
Она говорила еще полчаса. В основном про тот неправильно понятый инцидент с краской для волос. Потом попросила меня принести ей газету из комнаты отдыха.
В коридоре стоит женщина-врач. В белом халате и с папкой в руках – то есть даже не с папкой, а с такой дощечкой с зажимом, который держит бумагу. У нее длинные темные волосы, собранные на затылке в пучок. Она не накрашена, так что кожа у нее на лице выглядит как просто кожа. В нагрудном кармане халата – очки в черной оправе.
– Вы – лечащий врач миссис Манчини? – задаю я вопрос.
Женщина-врач смотрит в свои бумаги. Потом достает очки, надевает их, смотрит еще раз. При этом она повторяет себе под нос:
– Миссис Манчини, миссис Манчини, миссис Манчини…
Одной рукой она держит дощечку, второй рукой – щелкает шариковой ручкой с убирающимся стержнем.
Я говорю:
– Она по-прежнему теряет вес?
Кожа пробора у доктора в волосах, кожа у нее за ушами – такая чистая, белая. Наверное, и в других местах, где нет загара, она такая же. Если бы женщины знали, на какие мысли наводят мужчин их уши – крепкие мясистые краешки, тень под складочкой наверху, плавные контуры, уводящие по спирали к тесной тугой темноте внутри, – большинство женщин носили бы такие прически, чтобы их закрывать. В смысле – уши.
– Миссис Манчини, – говорит женщина-врач, – необходимо поставить зонд для искусственного кормления. Она чувствует голод, но она забыла, что это чувство означает. Поэтому она и не ест.
Я говорю:
– И сколько такой зонд будет стоить?
– Пейдж? – зовет медсестра из другого конца коридора.
Женщина-врач пристально смотрит на меня – я в коротких штанах и сюртуке, в напудренном парике, чулках и туфлях с огромными пряжками – и говорит:
– И кого вы из себя разыгрываете?
Медсестра зовет:
– Мисс Маршалл?
Я мог бы ей рассказать про свою работу, но это займет много времени.
– Я, как бы это сказать, оплот колониальной Америки первых лет.
– То есть? – уточняет она.
– Слуга-ирландец.
Она просто смотрит на меня, потом кивает. Опускает глаза на свои бумаги.
– Либо мы ставим ей зонд, – говорит она, – либо она умирает от голода.
Я смотрю в темное потайное местечко у нее в ухе и говорю: может быть, есть еще какие-то варианты?
Медсестра в дальнем конце коридора кричит, уперев руки в боки:
– Мисс Маршалл?
Доктор морщится. Поднимает вверх указательный палец, прерывая меня на полуслове, и говорит:
– Послушайте, сейчас мне надо закончить обход. Давайте мы поговорим, когда вы приедете в следующий раз.
Она идет в тот конец коридора, где ее ждет медсестра, и говорит на ходу:
– Сестра Гильман. – Она говорит быстро-быстро, так что слова натыкаются друг на друга. – Вы могли бы по крайней мере проявить уважение и называть меня доктор Маршалл. Тем более перед посетителем. Тем более если вы собрались кричать через весь коридор. Не такая уж и большая любезность, правда, сестра Гильман, но мне кажется, я заслуживаю уважительного к себе отношения, и еще мне кажется, что если вы сами начнете вести себя профессионально, то вам сразу же станет проще работать в коллективе…
Когда я возвращаюсь с газетой, мама уже спит. Ее жуткие желтые руки сложены на груди. На запястье – больничный браслет. Запаянная полоска пластмассы.
Глава 4
Как только Денни наклоняется, его парик падает в грязь. Две сотни японских туристов хохочут. Кое-кто подбирается ближе, чтобы снять его бритую черепушку на видеокамеру.
Я говорю:
– Извини, – и подбираю парик. Он уже далеко не белый и изрядно попахивает. Что, впрочем, и неудивительно – вся площадь записана псами и буквально тонет в курином дерьме.
Поскольку Денни стоит, скорчившись в три погибели, галстук болтается у него перед носом и закрывает обзор.
– Слушай, друг, – говорит Денни. – Ты мне рассказывай, что происходит, а то ни хрена не видно.
Вот он я – оплот колониальной Америки первых лет.
Чего только люди не делают ради денег.
На краю городской площади стоит лорд-губернатор колонии, достопочтенный Чарли. Стоит, наблюдает за нами. Руки скрещены на груди, ноги расставлены футов на десять. Молочницы деловито снуют по площади с ведрами молока. Сапожники, как и положено, тачают сапоги. Кузнец стучит молотом по наковальне, на которой – все тот же кусок металла. Он, как и все остальные, упорно делает вид, что не смотрит на Денни, который опять угодил в колодки – у позорного столба в центре площади.
– Поймали меня, я жвачку жевал, – говорит Денни, обращаясь к моим ногам.
Он стоит согнувшись, и у него текут сопли. Он шмыгает носом.
– На этот раз, – говорит он и шмыгает носом, – лорд-губернатор точно выступит на городском совете. Насчет меня.
Я опускаю верхнюю деревянную половину колодок – осторожно, чтобы не прищемить ему шею.
– Прости, приятель, – говорю я, – она, зараза, холодная.
Потом запираю колодки на висячий замок и достаю из кармана носовой платок.
У Денни с носа свисает сопля – прозрачная капелька. Я подношу ему к носу платок и говорю:
– Сморкайся.
Денни сморкается. Я чувствую, как его сопли хлюпают в платке.
Платок весь липкий и жутко грязный, но я не могу предложить Денни чистую одноразовую салфетку – иначе я буду следующим на очереди, кто подвергнется дисциплинарному наказанию. Здесь каждая мелочь может стать крупным проколом.