Убей фюрера, Теодор - Страница 2
– Меня зовут Ганс Карлович Мюллер…
– А погоняло? – вопрос повисает в воздухе, и задавший его Василий врубается, что новичок не знает лагерный диалект. – Ну, кличут тебя как?
По кислой и какой-то бесцветной рожице Мюллера заметно, что о главном атрибуте заключённого он даже не задумывался.
– Ща крикну в окно: тюрьма, дай имя! – щерится мой напарник. – Такую кликуху дадут…
– Да ясно какую, раз Ганс Карлович, – вклинивается сосед напротив. – Фашист!
В камере сложно хранить секреты. Слышно почти всё. Как ожидалось, другие сидельцы поддерживают. Гансу ничего не остаётся, как принять. Vox populi vox Dei, глас народа – глас божий.
– Фашист так Фашист, – я пресекаю робкую попытку шестёрки отмахнуться и задаю следующий вопрос, перечисляя воровские специальности. – На фармазона или, там, блинопёка не похож. По какой статье?
– Пятьдесят восьмая, пункт шесть, – он жалко улыбается и смотрит мне в глаза, будто ждёт сочувствия в абсурдности обвинения. – Немецкий, стало быть, шпион.
Это зря. Потом, на Колыме или в Магадане, политические собьются в кучу. Здесь, среди разношёрстной уголовки, враг народа становится изгоем. Блатные в такие игры не играют. «Советская малина собралась на совет, советская малина врагу сказала: нет!» В транзитках и пересылках лучше скрывать политическую статью до последней возможности.
– Яволь, герр шпион. И как угораздило?
– Да какой я шпион… – Фашист нервно приглаживает пятернёй жидкие светлые волосы, не остриженные пока наголо. – Работал в Липецке, там была военная авиационная школа, готовили немецких лётчиков. До Гитлера! А мне говорят – нацисты тебя завербовали. Когда фюрер пришёл к власти, немцы уехали.
– А ты? – невольно копирую манеру следаков. Но Мюллер не рассказывает гладко, приходится понукать.
– Перевели на Казанский авиазавод.
– Шпионить! – радостно подсказывает Василий, я шикаю на него.
– …Конструктором. Инженеров арестовали в прошлом году, когда упал «Максим Горький». Ну, АНТ-20. Слышали?
Кто ж не слышал.
– Твоя работа? – снова встревает любопытный сосед, другие сокамерники клеят ухо.
– Что вы! В него какой-то умник на истребителе врезался. Хороший был самолёт. Потом успокоилось всё, в этом году опять… Меня ночью взяли, из общежития. С немцами в Липецке общался? Выходит – шпион, вредитель и диверсант.
Недоверие в камере такое густое, что можно резать ножом. Тут все невиновные, с их слов, конечно: «мусора дело шьют, волки позорные». Но каждый знает про себя, что рыло в пуху по самое не балуйся. Значит, и Фашист не зря елозит по шконке тощим задом.
Демонстративно теряю к нему интерес. Если что-то важное имеет сказать, молчать не будет. Вон сколько наплёл про секретные дела – немецкую учебку и авиационный завод.
За следующие сутки Мюллер расспрашивает про тюрьму и понемногу привыкает к новой жизни. Раньше был личностью, теперь простой зэка. Эти две буквы – ЗК – недавно означали «заключённый Каналстроя». С завершением Беломорканала так зовут нас всех.
Мне в двадцать один смешно его поучать, вдвое старшего, попутно гонять с мелкими поручениями. Тем более сам за решёткой сижу всего на неделю больше. Может, он и правда шпион, мало о нас сведущий?
– Вас Волгой величают, потому что вы с Поволжья?
– Не угадал. Слышал, как судья на ринге кричит «бокс»? Или на фехтовальной дорожке «ангард»? «Волга» на блатном языке означает сигнал к драке.
Фашист добросовестно учит феню. В лагере без этого невозможно.
– А как вас до тюрьмы звали?
– Теодор Нейман.
Его глаза мутно-оловянного цвета подозрительно выпучиваются.
– Еврей?
Вася радостно гыкает. Точно, новенький наш – Фашист, раз не любит евреев. Объясняю, что евреем был Зяма, он же Зиновий Гойхман, схлопотавший от меня по мордасам. Я из немецкой поволжской семьи.
Ганс Карлович побаивается Васю, больше ко мне тянется.
– Скажите, Волга, вы человек образованный, в отличие от… От остального контингента. Как же вы… во всём этом…
Во всём этом дерьме? Кричу от восторга! С детства мечтал. Но – так выпало.
– Первые сутки на стену лез. Задирался и дрался со всеми, чуть не пришили. Потом один дедок, из воров-законников, тихо так говорит: не мельтеши. Прими зону, и она тебя примет. Другого не будет. И завтра, и через месяц, и через год. Я твёрдо решил приспособиться и выжить, сколько бы ни впаяли – десять, пятнадцать лет. В лагере моя образованность до звезды.
Оловянные глазки Фашиста изумлённо моргают.
– Но в лагере есть же культурные! Инженеры, служащие.
Смотрю сочувственно.
– Есть. Их так и зовут – лагерная пыль. Выживать на зоне, даже получать некие радости этой жизни умеют только воры. Я у блатных учусь – держаться, говорить, вести себя «по понятиям».
– Получается?
– Не всегда. Зачем-то на Тунгуса с Зямой сорвался. Подфартило – этап ушёл. Законники мне бы растусовали, что рамсы попутал, – замечаю его непонятливость и перевожу с тюремного на русский. – Популярно объяснили бы мою ошибку, возможно – пером в бок.
Ганса не радует перспектива становиться законченным зэком.
– Покурить бы…
Ну, здесь нет папиросного ларька. Пиджак с кровавым пятном уплывает в недра камеры, взамен получаем горсть табака-самосада и кривые обрывки газетной бумаги.
– Учись, Фашист, – веско талдычит Василий. – Курева всегда мало.
Он глубоко вдыхает вонючий дым, отдаёт мне самокрутку. Бывший владелец пиджака получает бычок последним. Всего одна жалкая затяжка, и огонёк обжигает пальцы.
– У вас в Германии небось сигары буржуйские?
Новичок не успевает ответить Трактору, что он советский немец. Наши национальные откровения прерываются. Пупок с лычками сержанта выводит меня и Мюллера в коридор, втыкает носом в стену. Гремят замки, лязгают двери, повторяя в миллиардный раз тюремную музыку. Нас ведут куда-то вниз через бесконечные лестницы и проходы, широкие по дореволюционной моде. Но даже бесконечность рано или поздно достигает финиша. В нашем случае это пенал метр на два метра, не только без койки, но даже без стула. Наконец меня вталкивают в допросную камеру, где стол и два табурета, всё привинчено к полу. Хмурый лейтенант госбезопасности топчется на ногах. В руках у него тощая папочка с моей фамилией на обложке, протягивает её капитану, что занял насест за столом.
– Ещё один, товарищ капитан. Пятьдесят восьмая – двенадцать, недонесение о контрреволюционном преступлении.
Старший из двух гэбэшников – наверняка любимец женщин, чернявый красавчик кавказского типа с тонкой полоской усов. Летёха такой же простой, как все наши поволжские. Молодая лысина и полнота здорово портят облик грозного гэбиста с орденом Красного Знамени на застиранном сукне гимнастёрки.
– Связан с Мюллером?
– Нет, товарищ капитан. Член семьи изменника Родины. Его тоже – в Москву?
Дело принимает неожиданный оборот. Откуда-то свалились залётные москвичи. Лубянка забирает Фашиста у Казанской госбезопасности. Вот новости! И меня заодно?
– Обязательно! – смуглая рука с редкими волосиками властно шлёпает по столешнице. – Что вообще у них за порядки? Почему, ёпть, враги народа в одной хате с блатными? Не во внутренней тюрьме НКВД?
Я сочувственно киваю. Да, непорядок! И общество ворья опостылело.
Капитан не обращает внимания. Он рассматривает листики моего дела, ту часть, что пришпилена к тюремной «истории болезни».
– ЧеСеИР – не преступление. О чем же ты, паскуда, умолчал? Небось отец готовил поджог в паровозном депо?
Вопросы падают один за другим, поставленные жёстко, пусть не слишком благозвучно. И косноязычно. Едва успеваю отбрехиваться.
– Трищ капитан, разрешите, я его спрошу, – суетится лейтенант.
Тот кивает, и мне в торец влетает первая зуботычина. Пока – предупредительная. Отчаянно кручу головой, молюсь истово: не знал ничего об отцовских делах, гражданин начальник, иначе бы как Павлик Морозов…
Стенания прерываются ударом. И как по заведённому: вопрос – удар. Аккуратно лупит, не калечит. Я, как и многие другие в допросных подвалах, мучаюсь с выбором – сказать товарищам с синими петлицами некие слова, побои прекратятся. Но…