У подножия вечности - Страница 42
– И-эх!
Не подвели ни глаз, ни рука. Он специально целился не в этот, первый, молчаливый ряд, он послал стрелу дальше, туда, где уже растягивалась вторая цепь степняков; эти держали в руках мечи и несли осадные жерди – по двое на каждую, и они пока что были слишком далеко для прицела, но потому-то он и выбрал дальнюю цель, что попасть – означало победить страх, а промах извиняла удаленность врага…
Он не ошибся. Татарский ратник замер, словно споткнувшись, взмахнул руками и запрокинулся в снег. Стена взревела. Смущенно ухмыляясь, воевода наложил другую стрелу. Вот ведь вроде и стар, а коли нужно, так можем еще…
– И-эх!
Теперь он бил в этих, молчаливых. И не промахнулся опять. Но, не обращая внимания на впившееся в лоб жало, высокий татарин шел прямо и ровно, неуклонно приближаясь к стене вместе с такими же, как сам, многократно убитыми, вовсе уже похожими на ежей…
Ох и сильно ж татарское колдовство!
– Где монах?
– Нет его, воевода! – кривится испачканный кровью рот Платошки. – Нигде нет!
– В церкви глядел?
– Заперто там! – хрипит Платон и падает на колени. Теперь лишь замечает Борис Микулич: в груди ратника торчит, чуть вздрагивая, черная нерусская стрела.
Это – третий татарский ряд, конный. Медленно, придерживая приплясывающих коньков, движутся они вслед за пешими – теми, кто падает, когда убит, – и, останавливаясь, выпускают стрелы из громадных луков. А на стене уже – с десяток подбитых, не только Платон; лежат навзничь, отбросив в стороны руки, и не хрипят даже…
– Ныне спешит отец Феодосий! – гремит голос воеводы. Не нужно ратникам знать донесенное Платоном, оно и лучше, что достала бедолагу стрела – не напугал бы сверх меры воев.
– С нами крест Божидар и Божия Матерь! – медведем орет Борис Микулич, подбодряя своих.
Но те уж и сами малость оклемались. Поп придет и рассеет чары; первый ряд – не людская забота, пусть молитвенник сражается; иное дело – те, что во втором!.. они умирают, как положено людям, их можно остановить… и ратники выцеливают именно их, но осторожно, пригибаясь тут же за низкое заборольце, чтоб не попасть невзначай на глаза конным степняцким стрелкам…
А над лесом, подъедая понемногу небесную синеву, возникает клубящаяся черная туча; она разрастается на глазах – медленно, но неизбежно, и в недрах ее изредка сверкают, разрубая наплывы тьмы, кривые багряно-белые молнии; мелко вздрогнула стена, словно сама земля дернулась от боли, но такое было вовсе невозможно, и Борис Микулич даже не подумал о том, скорее уж ноги с пьяной ночи подкосились…
Ну, монах, где ж ты?.. проклинал чернеца, глядя на приближающихся врагов, ведь нужен же, нужен! люди ждут! и себя тоже клял, что подпоил черноризого… храпит ныне в дальнем сарае без просыпу… ну где ж ты, монах?
Посланный искать Феодосия ратник исчез; за спиною, в детинце, истошно завопили бабы, взвыли псы – так не бывало раньше, при отбитых приступах; тогда было спокойствие, уверенность была, что победим, а теперь нет уверенности – ничего нет, только страх…
– Не робей, молодцы! бей поганых! отойдут! вот – уже уходят! – надрывается воевода. – Стреляй подальше, молись покруче!
Не нужно напоминать: губы воинов и так шевелятся без остановок; они шепчут обрывки молитв, что запомнились, а кто и не помнит, все равно шепчет, обращаясь к Господу своими словами, немудреными, зато от сердца, – Он услышит!
И услышал! Не потеряв ни единого, дошел до стены первый ряд поганых, и не помогло им здесь ведовство немытых волхвов. Остановились, уткнувшись в обледенелый вал, и заскребли пальцами, пытаясь взобраться, но куда было им, неуклюжим?! – а сверху, дымясь, потекла горячая смола, и они вспыхивали словно факелы, но не метались, вопя, а так и горели, царапая стены… они дошли, но не более того, а шедших за ними уже можно было убивать!
Обжигая лицо, подул ветер. Сначала совсем слабый, он делался резче с каждым мгновением; он нес на себе пожирающую синеву тучу и помогал татарве, подхватывая гудящие стрелы…
И все чаще вскрикивали раненые ратники. Конная сотня подошла уже близко, и опасно стало показаться из-за заборол; реже гудели тетивы русских луков, и не стало возможности прицелиться наверняка. А за спиною потянуло паленым; изредка проносились несомые ветром дымные хвосты и втыкались в крыши, разбрасывая по дереву хлопья оранжевого огня. Теперь этот огонь не угасал, как прежде, а вспыхивал ярко и голодно, мгновенно вгрызаясь во все, чего касался, и даже снег, плотно укрывший скаты, не мог погасить его.
Подставляя друг другу плечи, приставив жерди, на стену карабкалась татарва, прикрытая медленными конными стрелками, и броситься вперед, приподняться, оттолкнуть жердь – означало немедленно встретить смерть, свистящую в воздухе; татарва потеряла многих, едва ли не сотню, но не менее ста было уже и убитых гражан, а остальные метались по стене, пригнувшись, и степные люди уже вскакивали на заборола, занося сабли…
Снова дрогнула земля – сильнее, чем прежде. Нет, это десяток поганцев, подхватив бревно, оставшееся от сожженного в прошлый приступ порока,[84] ударили в ворота – и некому уже было поднести новый котел со смолой… и Борис Микулич отчего-то вспомнил про княжью казну, сохранить которую клялся, но эта мыслишка проскочила и сгинула – самым главным сейчас была стена и раскосые рожи, вырастающие над заборолом. Вот – прямо напротив воеводы вскочил на стену степняк! Звонко столкнулась сабля с воеводским мечом, отскочила, а снова ударить татарину не пришлось: острие прочертило красную полосу по тулупу, и вражина рухнул назад, но на смену ему появился новый, и, убив этого и еще одного, Борис Микулич понял – все, конец! стену не удержать, и город уже пал, хотя сколько-то еще и будет сражаться…
Быстро и страшно темнело, хотя даже и до полудня было неблизко. Ветер хлестал город колючей снежной крупой, взвихряя ползущую тучу, и в ее черном нутре плясали зарева, сливаясь с отблесками занявшихся пожаров. Поганые уже заполонили стену, они бились храбро, и было их больше, чем городовых; трещали под ударами ворота, вопили перепуганные женки, голосила ребятня, ржанье почуявших дым коней и захлебывающееся собачье тявканье сжимали голову ременной петлей, и оставалось одно: отдать стену и всласть нарезаться напоследок с погаными в проулках, нож на нож, в надежде лишь на Господа, коли захочет помочь…
…где ж ты, монах?!
А ратники теряли силы и задор; вот уже, дико тараща глаза, прыгнул со стены в сугроб один, за ним другой… начиналось бегство, которое никак невозможно допускать…
– Отходим! – кричит воевода. – В проулках встретим!
И скатывается по лесенке вниз, в детинец, а вслед за ним, еще пытаясь отбиться, огрызаясь железом, отходят городовые, не боле половины от вышедших с утра. Грохот же все пуще и пуще, воротные бревна отзываются теперь не гулким отстуком, но дребезжащим треском, и конные стрелки, кинув за спину луки, обнажают мечи, выстраиваясь по трое в ряд, чтобы ворваться, как только таран проложит дорогу… а со стены внутрь, впервые с начала боя, визжа, прыгают татары, и Борис Микулич бежит по улочке, мимо изб, мимо терема своего, куда уж никогда не доведется войти, бежит к церкви, подбирая по пути одиночек, не бросивших оружия…
Последний удар! Протяжно хрустнули, распадаясь, воротные створки, конница, взметнув сабли, ринулась в пробой, и вместе с нею, подминая остатки синевы, на детинец упала тьма.
…У всякого страха есть предел, перейдя который перестаешь бояться: белый цветок расцветает в сердце, и, если выдержит оно нестерпимый жар, приходит блаженство тупого безразличия, избавляющего от умения сознавать. Вот почему чериги остались в строю, когда, повинуясь ввинтившемуся в морозную синь воплю нояну-нояна, с почти не вытоптанного наста у самой кромки прибрежных льдин поднялись павшие богатуры.
Один за другим вставали они, отражаясь в замерзших ледышках зрачков тех, кто еще жил, и хрустко разминались, вновь привыкая к покинутым было телам. Пробитые стрелами и рассеченные мечами, пораженные копьями и размозженные палицами, возвращались мертвецы с полпути и, не раскрывая глаз, выстраивались в редкую цепь лицами к косогору. Только сожженные смолой не сумели встать, но и они, почерневшие комки обугленной плоти, судорожно подергивались, царапали снег скрюченными пальцами, и ноги их чуть заметно вздрагивали, не смея не подчиниться приказу.