У подножия Саян (рассказы) - Страница 35
Было скучно, глухо и пусто. Где-то в чаще кричала ночная птица и грузно ворочалось под скалами бескрасочное море.
Андрей встал поздно. Рана болела и в груди было такое ощущение, как будто что-то вынули. Скучно скользило солнце по усыпанным гравием дорожкам, тускло блестело в волнах.
Осман ходил между дачами и кричал.
— Фрукты! свежие фрукты!
Его позвал Василий.
— Ей, ты, крымское чучело! иди сюда. Давай четыре фунта груш, только не обманывай.
— Зачем обманывать? — заискивающим голосом говорил Осман. — Хорошим господам отборный товар носить буду.
Господи, как скучно! Куда бы пойти? Андрей прижал руку к больной груди и, стараясь не встретиться с братом, пошел на свое любимое место к плоскому камню, где сидел вчера.
Так это значит, все неправда! Талисман — кусок полевого шпата… Каменный монах — глыба известняка! Пустое море. Пустая земля. Ну, а небо?
Андрей посмотрел на небо. И там тоже нет ничего, кроме пустоты, холода, мрака и туманов, которые то ползут с гор, то поднимаются высоко над морем. Есть только Василий, инспектор Мокрица, гимназия. Ах, какая тоска!
Али комиссионер! Вот, должно быть, смеялись они надо мной. Какая пыль на кипарисах, точно люстры в чехлах!
Андрей спустился к морю и строгими глазами впился в зеленую гладь. Под скалой бежали круги, тянулись жемчужные нити пены.
Ну вот же, вот они, зеленые глаза! Как никто не видит! Вот и щупальца, длинные, как корни сосны.
Андрей придвинулся ближе, с трудом удерживаясь за шероховатый камень и вглядываясь в то чудесное, непонятное, в тот сказочный недосягаемый мир, который скрывало море в своей глубине. И вдруг рука, сжимавшая камни, разжалась и тело мальчика по крутой мокрой скале скользнуло к воде. Волны расступились мягко и ласково, на мгновение над водой показалась худая, бледная рука, потом зеленая гладь сомкнулась и с баюкивающим плеском закружилась под тупыми камнями. За стеной кипарисов послышался тревожный голос:
— Андрей! Андрей, где ты?!
Великая пустыня, где мы все
Мы встречались каждый день вечером в глухом углу кладбища, между двумя могилами, на которых не успела еще вырасти трава. В одной был похоронен ее муж, в другой мой брат.
В сумерки, среди немых камней, печально склоненных крестов, наполовину разрушенных склепов, заросших сорной травой, мы ждали чуда, напряженно и мучительно, словно перед нами расстилался не кусок мокрого пустыря на окраине большего города, рядом с аэродромом и артиллерийским учебным полем, а древняя страна чудес с желтосерыми скалами, масличными рощами, пещерами и белой раскаленной солнцем дорогой из Иерихона в Иерусалим.
Мы не решались говорить друг с другом о своих безумных надеждах и притворялись, что заняты уходом за могилами и своей печалью, разумной и примиряющей со смертью, как сумерки примиряют день с ночью.
Я стоял против низкого белого креста, под высокой уродливой березой. Ветер и топор кладбищенских сторожей, расчищавших места для новых могил, придали дереву такой вид, как будто оно хотело бежать, но, задержанное корнями, далеко ушедшими в глубь земли, в ужасе остановилось, простирая к небу черные, искривленные ветви с дрожавшими осыпающимися листьями. На моем кресте не было никакой надписи и только внизу, под веткой куста шиповника, я вырезал слова «может быть»…
На ее могиле лежала груда венков. Она приходила раньше меня, садилась на камень, отвалившийся от соседнего склепа, и остановившимся неподвижным взглядом смотрела на высокую кучу рыжей свеженарытой земли, под которой в белом глазетовом гробу лежал ее муж или то, что было ее мужем.
Сторожа в грязных рубахах и сапогах, на которые налипли комья грязи, старик-священник в истрепанной полинявшей ризе, весь день служивший панихиды, с опущенными глазами проходили мимо нас. Они, должно быть, знали или догадывались, чего мы хотели, и из сострадания не желали нас замечать.
— У вас лучшее место, — сказала она как-то, поднимая на меня влажные от слез серые глаза и улыбаясь жалкой, печальной улыбкой.
— Да, у меня хорошее место! Сухой песок, что так редко на этом мокром кладбище, и потом береза. Все-таки она соединяет меня…
Я не докончил и отвернулся, чтобы скрыть слезы. Она плакала беззвучно, опустив голову к камням и перебирая маленькой рукой цветы и комки влажной глины.
— Послушайте, неужели он никогда, никогда не вернется?
— Я верю, что дух бессмертен. Было бы слишком жестоко и нелепо, если бы в могиле исчезало все. Понимаете ли, все!
— Но что же остается? — спросила она с таким отчаянием, что я на минуту позабыл о своем горе.
— Наш дух часть того великого духа, который проникает всю вселенную: звезды, солнце, вот эту траву, камни и неизвестные миры, сливающиеся в белые полосы и пятна на ночном небе.
Я говорил неуверенно, пугаясь, что моя слабая надежда потухнет, как лампада, задуваемая холодным ветром.
— Бесчисленные солнца кружатся, как брызги прибоя; каждая волна идет миллионы миллионов лет и таких волн так же много, как на берегу океана.
— Ну? — спросила она, утомленная моим красноречием, и наклонилась, расправляя ленту на увядшем венке.
— Наш дух сольется с этой вечной душой мира, — продолжал я, — как капля дождя возвращается к океану. В это я верю!
Мне самому казалось, что слова мои звучат жалко, фальшиво и неубедительно. Рядом с этим безграничным горем и безграничной печалью, склоненной над свежей могилой, мое верование стоило не дороже глазета, дыма ладана и венков с фарфоровыми цветами. И от того, что это было так, я почувствовал злобу к себе и к этой маленькой женщине, мысли и чувства которой не отходили от трупа, разлагавшегося в мокрой земле.
— Но где же будет он? — спросила она, как капризный ребенок, не обращая внимания на мои утешения.
— Мне не надо океана, мирового духа, не надо этого прибоя, продолжающегося, как вы говорите, миллионы лет, я хочу видеть и слышать его таким, как он был! Понимаете, его?
Она жадно смотрела мне в лицо широко раскрытыми глазами. Вернее, она смотрела через меня, куда-то вдаль, точно ждала чьего-то призыва.
— Может быть, они нас слышат?
— Я не знаю, ничего не знаю! Вот здесь лежит тело человека, который был моим другом с первых дней детства. Замученный лишениями и страданиями, сошедший в могилу в тот момент, когда я получил возможность поднять его. Я уже держал его за руку, он оборвался и ушел. Ушел навсегда!
Теперь я не стыдился своих слез и говорил, не обращая внимания на то, что голос мой прерывали рыдания. Но она едва замечала меня. Для нее я значил так же мало, как уродливая береза, далекая ограда кладбища, за которой на полигоне бухали пушки, косые тени, стоявшей под окнами, белой церкви с окнами в узорчатых, железных решетках.
— Вы верите в переселение душ? — глухо спросила она.
— Может быть, хотя меня пугает это учение почти так же, как смерть без надежды на воскресение. По этому учению, душа человека может переселиться в тело животного… Нет, могила лучше!
— Могила, — повторила она тихо и внятно, как будто заучивая новое дли нее слово.
Мы оба подняли глаза и стали следить за вороном, который каркал на вершине березы. У меня, как и у нее, мелькнула безумная мысль.
Представляли вы себе когда-нибудь медленное разложение тела, недавно еще крепкого и здорового, тела, которое вы любили? И что, если последние проблески сознания, отсветы мысли и чувства, все еще остаются в трупе, как таится жизнь в дереве, поваленном бурей?
Холод могилы и свет сознания!
Я много раз ночью переживал мгновения этого ужаса, силясь представить себе в могиле брата, как мы это делаем при жизни любимых людей, ставя себя на их место.
Нет, лучше ворон или что-нибудь живое под лучами солнца!
Поднялся синий туман, выполз из могил и тяжело заволакивал кладбище, гнилые кресты, скользкие, заплесневевшие доски, траву, ржавое железо склепов, камни над черными ямами. Ворон снялся с дерева и разом исчез в широко распахнутой расцвеченной зарею дали.