У Геркулесовых столбов - Страница 2
А вот Нинель, по слухам, обосновалась в Оттаве. Увез какой-то канадец, соблазнился, по-видимому, ленивым высокомерием. Что, впрочем, Нинель? Нинель как цветок: где высадили, там и растет.
Вообще все как-то наладилось. В жизни всегда все как-то налаживается. Несколько лет ему казалось, что уже совсем утонул: денег нет, работа (устроился на кафедру в университет) никому не нужна, сотрудники – те, что в перестройку не разбежались – бродят по коридорам как тени. Глухой донный ил, толща социального забытья. Одно время думал даже пойти в челноки, возить, как двое бывших коллег, ширпотреб из Турции. А что, существовать как-то надо? Но вдруг обломился грант на исследование трансферных белков, затем еще грант – в продолжение той же темы, вдруг оказавшейся актуальной, потом каким-то образом подключились к международной программе по исследованию генома, появилась зарплата, прикупили на кафедру какое-то оборудование, защитил кандидатскую, докторскую, слегка перевел дыхание, начал ездить на конференции, выступать, делать доклады, попутно женился, развелся, опять женился, выросли дети, у них – свои песни, свои заснеженные мосты. Вот так жизнь идет, не позволяя оборачиваться назад.
И только под Новый год его тревожит всепроникающая еловая свежесть: какая-то пустота в груди, какая-то тоска по несбыточному. Места себе не находит. А когда начинает, что ныне разрешено, омывать город рождественский колокольный звон, в сердце будто подергивается некая болезненная прожилка.
Ну что там было? Ведь ничего, в сущности, не было. Однажды, совершенно случайно, он также в середине зимы попал в тот район: знакомые дома снесены, за бетонным ограждением со множеством безобразных прорех раскинулся мусорный котлован. Оказывается, собираются здесь что-то строить, вторую сцену театра, расположенного на другой стороне, и проект позже видел: что-то вроде смятой газеты, брошенной за ненадобностью. В общем, что вспоминать?
И еще: стоял как-то на Седьмой линии Васильевского острова. Правда, это уже весна, только что развелся с женой. Пугающая свобода: куда идти, как дальше жить? Вдруг из двора, где, судя по вывеске, обреталась молодежная студия, отчетливые гитарные переборы: «Меня забыть ты не спеши-и-и… Ты подожди немного-о-о… И вина сладкие не пе-ей… И женихам не ве-ерь…»
На секунду даже померкло в глазах. Вот, представлялось, что жизнь будет такая, а она оказалась совсем иной. Была громадной, сверкающей, распахнутой на весь свет, вдруг съежилась до размеров работы. Да и не жизнь это вовсе, а – так. Как будто остался там, на мосту, на набережной, которой больше не существует.
И у нее все тоже как-то наладилось. Сначала, правда, занималась легкомысленной ерундой: рисовала что-то такое, писала стишки, даже тиснула штуки четыре в одном мелком журнальчике, пристроилась наконец в какой-то газете, брала интервью, бегала по дурацким мероприятиям, в дефолт вообще оказалась безо всего – как жить, на что, – тем не менее как-то выжила, была дважды замужем, дважды без сожаления развелась: от мужей, от мутного мелькания перед глазами года через три накатывала мучительная тоска. Дочь неожиданно поступила в университет. Это было как потрясение – время проваливается в никуда. Вдруг возник маркетинговый отдел некой фирмы, снова бегала, но уже за более-менее приличные деньги, купила машину, с удовольствием училась водить, съездила, внезапно решившись, с директором фирмы на выходные в Финляндию, ничего, не размокла, зато платить стали уже совсем хорошо, приоделась, почувствовала под ногами почву, и однако, томясь в пробках, которые в Петербурге вдруг начали закупоривать центр, иногда думала, что, боже мой, чего-то все равно нет. Все вроде есть, а чего-то нет. Когда звонили рождественские колокола, ждала, что произойдет чудо. А чудо не произошло. И вот вместо жизни – сплошной маркетинг…
Хотя, почему, собственно, не произошло? То, как они стояли тогда на мосту, то, что чувствовали, то, как посматривали друг на друга… Ведь никогда, никогда больше не повторялось. Светит с тех пор как запечатанное в янтаре: те взгляды, те голоса, те минуты, секунды, прикосновения.
Ну, и не переживай.
Одного чуда на жизнь достаточно.
Давняя такая история. Все забыто, куда-то унесено, нет того времени, нет тех людей, нет той страны – осталась за Геркулесовыми столбами.
Не надо ничего вспоминать.
Даже эхо развеялось…
Однако у них это еще впереди. Еще ничто не стронулось с места, не заколебалось. Всё – на уровне неопределенных предчувствий.
Им это еще предстоит.
А пока – снежная невообразимая тишина, пока – синеватые тени, багровый сказочный шар солнца, вздымающийся над крышами.
Колокольный звон, пар легких дыханий.
Он у нее что-то спрашивает.
Она что-то ему отвечает.
Они сейчас счастливы, хотя и не подозревают об этом.
Они еще ничего не знают.
И потому, разом вздохнув, взявшись за руки, вступают в жизнь, которой у них не будет…
МАЛЕНЬКИЙ СЕРЫЙ ОСЛИК
Рассказ
Первая ушла как в песок, но, к счастью, деньги были. Треху выкинул Рабчик, треху положил сам Манаев, Рамоницкий, слегка покряхтев, добавил два желтых рубля и рубль мелочью, и, наконец, даже переживающий больше всех Федюша, покопавшись в карманах, выудил откуда-то сложенную в восемнадцать раз мятую, обтерханную бумажку.
Вероятно, последнее, что у него было.
– Достаточно, – сказал Бледный Кузя. Из брезентовой клетчатой сумки, поставленной между ног, извлек два отливающих чернью фугаса с кривыми наклейками и, жестом фокусника перекрутив их в воздухе, очень ловко впечатал на середину ящика, застеленного рваной клеенкой. – Оп-ля!.. Кушать подано!..
– Ну, не томи, не томи, – умирая, простонал Федюша.
По землистому, источенному потом лицу его, по полуоткрытому рту, из которого вырывалось мелкое и частое дыхание, было видно, что ему сейчас хуже всех. У него даже глаза запали, а обтянутый кожей нос заострился, как у покойника.
Впрочем, и остальным было не лучше. Рамоницкий усиленно сжимал виски, и они вминались под жесткостью пальцев, как гуттаперчевые. Рабчик, подвернув толстенные губы, ощерился, будто голодный медведь, да так и застыл, по-видимому борясь с тошнотой. У самого Манаева катастрофически пересохло горло, а по спекшемуся твердому мозжечку царапал изнутри черепа острый коготь. Режущая боль отдавалась в затылке. Жить не хотелось. Прошла – вторая, и он сразу же откинулся на теплую стенку склада – прикрыв глаза, ощущая на лице горячее солнце. Надо было ждать. Просто ждать. Ждать – и более ничего. Он слышал, как Рабчик, сохранивший, не в пример другим, определенную бодрость, нудновато рассказывает Бледному Кузе о вчерашнем.
– Значит, взяли, как всегда, две и пошли к Николке. Федюша, конечно, сразу же отрубился. Положили его в Николкину ванную, чтоб отдохнул. Появился Налим, притаранил еще полбанки. Потащились по такому случаю к Карапету. На площадке у Карапета Налим упал. И подняться не смог, оставили его у батареи. Карапет в свою очередь выставил одеколон. Раскололи Оглоблю и брательника, который к нему приехал. И Кошмара вдруг тоже выставила фунфурик. А когда вернулись обратно, то оказалось, что Федюша уже плавает на поверхности – весь в одежде, захлебывается и посинел. Кто пустил воду, до сих пор неизвестно. Кое-как вытащили его, тут он и сблевал. Метров, наверное, на пятнадцать, как бутылка шампанского. В общем, нормально посидели, только Налим куда-то пропал, то ли забрали его, то ли умер. Ни хрена с ним не будет, я думаю, обнаружится…
– Обнаружится, – подтвердил Бледный Кузя. И, судя по звуку, потер друг о друга мозолистые ладони. – Ну так что, мужики, до обеда валандаться будем?..
До обеда валандаться никто не собирался. Поэтому расплескали по третьей. И когда Манаев, проглотив пахучую отвратительную бурду, уже ставил баночку из-под майонеза обратно в ящик, то в желудке у него лопнул пузырь: растеклось мучительное тепло и кровь начала толчками перемещаться по телу.