Творцы - Страница 22
Хлопина нашли не в директорском кабинете, а в лаборатории, это наложило на разговор свой отпечаток — Хлопин не любил отрываться от исследований ради административных дел. Он стоял в халате у вытяжного шкафа, внутри, на песочной плите, подогревалась жидкая смесь в фарфоровом стакане. Хлопину помогала жена.
Курчатов попросил прощения, что вторгся в лабораторию, но дело не терпит отлагательства. Хлопин с иронией посмотрел на него:
— Три года терпели, трех часов не смогли? Впрочем, это несущественно. Пойдемте в мою комнату. — Не снимая халата, он прошел в свой кабинетик и холодно показал на диван. — Садитесь, пожалуйста. Так что вы предлагаете?
Напутствие Иоффе било в точку. Уклончивые формулировки, подслащивание горьких пилюль на этого человека не действовали. И Курчатов не мог отделаться от чувства, что Хлопин и вправду подозревает, что к газетной шумихе, поднятой вокруг циклотрона, физтеховцы какое-то отношение имеют. Курчатов готовился резко ответить, если бы такое подозрение было высказано вслух. Но Хлопин, выслушав обоих, только сказал:
— Я бы солгал, если бы объявил, что ваше предложение мне нравится. Во-первых, я не поклонник князя Гостомысла, приглашать варягов на княжение не люблю…
— Какое княжение, Виталий Григорьевич? Я уже сказал вам, мы оказываем вам помощь ради того, чтобы получить помощь от вас.
— А во-вторых, — спокойно продолжал Хлопин, — меня не удовлетворяет формула: помощь ради помощи. Она слишком туманна. Вся сложность в соотношении — какая помощь ради какой? Я не отказываюсь, я только ставлю свои условия. Циклотрон строится для Радиевого института, и, кто бы нам ни помогал, мы остаемся его хозяевами. О деталях совместной работы договоритесь со Львом Владимировичем.
Выйдя из лаборатории, Курчатов со смехом сказал Мысовскому:
— Результат — какой хотели. Разговор — никаких резкостей. Состояние — как если бы сперва горячо попарили, а потом хладнокровно высекли.
Мысовский невесело спросил:
— Когда начнем? Не хотелось бы откладывать…
— Зачем откладывать? Сейчас и приступим.
В этот день Курчатов явился так поздно и выглядел таким усталым, что Марина Дмитриевна встревожилась.
— Начал налаживать циклотрон у радиохимиков, — объяснил он, набрасываясь на еду, слишком позднюю для ужина и слишком раннюю, чтобы назвать ее завтраком.
— Три раза просыпалась и опять засыпала, — пожаловалась жена. — Пожалуйста, предупреждай заранее каждый раз, когда придется задерживаться допоздна, чтобы я так не беспокоилась.
— Каждый раз не выйдет, Марина, слишком много будет разов. Предупреждаю вперед на месяц: буду приходить поздно. Можешь спать спокойно.
Она дожидалась, засыпала, не дождавшись, спала неспокойно. Он приходил после полуночи, мылся, присаживался к столу, она поднималась, садилась рядом. Ночные минуты теперь были единственными, когда можно было поговорить с мужем, она не хотела терять эти драгоценные минуты. Она ужасалась — он слишком много взял работ, и половины бы хватило. Он отвечал, что и в два раза можно бы больше взять, будь в институте хороший теоретик-ядерщик. Экспериментатор без теоретика, освещающего тут же любой темный эксперимент, теряет половину своей эффективности. Какая была недавно роскошь! В двух соседних институтах — сразу четыре теоретика: Френкель, Гамов, Иваненко, Бронштейн. Гамова черт дернул за границу, Иваненко переселился в Томск, Бронштейна тоже нет. Остался Френкель, но у него свои интересы, он не сядет за один стол с экспериментаторами, а нужен именно такой.
— Раньше ты относился к теоретикам по-другому, — заметила Марина Дмитриевна. — Они делали свое, ты — свое.
— Раньше — да. Мы работали разобщенно. Только дружески любопытствовали, что у каждого получается. А хотелось бы потрудиться по-иному, чтобы теоретик был глазами экспериментатора.
…Он мог об этом только мечтать, таких теоретиков пока не существовало. Он и не догадывался, что жизнь всего через пять-шесть лет повелительно предпишет именно эту организацию науки, и что осуществит ее он сам, и что она приведет к огромному научному и практическому успеху: собранные вместе блистательные теоретики составят единую группу с экспериментаторами. Исстари сложившаяся разобщенность теоретиков и экспериментаторов пока что была прочна. Он уже ощущал ее неудобства, но она еще не стала препятствием к успеху, ее еще не требовалось отменять. Да это и не было бы в его силах.
Иоффе часто вспоминал разговор с Вавиловым. Руководить институтом становилось все трудней. В наркомате намекнули, что очень уж широко представлены общетеоретические темы — не следует ли их кое-где пообрубить, институт-то ведь технический! Иоффе разъяснил, что делать этого не следует, в основе практики лежит теория — разве это не аксиома? Начальник научно-исследовательскою сектора наркомата с аксиомами соглашался, но посетовал, что науке в институте внимания куда больше, чем практике. Надо, надо менять нездоровое соотношение между наукой и практикой, ликвидировать ненужный перекос к абстрактным исследованиям.
— Вглядитесь в вашего соседа, в Оптический институт, Абрам Федорович, — любезно посоветовал он. — Институт — академический, руководители его, Рождественский с Вавиловым, — крупнейшие ученые. А ведь для промышленности дали больше, чем вы, институт промышленный!.. Тот же Радиевый… На нем держатся многие наши заводы. А какой завод опирается на ваши лаборатории? И вы это считаете нормальным?
Иоффе считал это нормальным. Оптический институт разрабатывает технологию варки и обработки стекла, у оптиков нет пока инженерной науки. Не им же, физтеховам, учить инженеров, как строить генераторы и трансформаторы, конструировать станки и автомобили, паровозы и самолеты? Они призваны вооружать промышленность идеями, а не проектами. О чем спорить?
— Есть о чем спорить. На мартовскую сессию Академии наук вынесен ваш доклад о работе Физтеха. Надеюсь, обсуждение прояснит ситуацию…
Академия наук открывала первую сессию в столице с еще невиданной торжественностью. В пышном зале на Волхонке собралось 800 человек, могло бы прийти и больше — не хватило мест. На стене висели листы проекта нового здания академии, разработанного Щусевым, перед ними толпились, ими восхищались. «Именинники мы! — с энтузиазмом твердил бывший народоволец, седобородый химик Бах. — Вот уж радость так радость!»
Сессия была посвящена физикам. Рождественский и Вавилов докладывали о важных исследованиях, с успехом внедренных в промышленность. В трехчасовом своем докладе Иоффе не мог похвалиться такими же удачами. Он лишь настаивал, что линия института правильна. То, что с пренебрежением называется чистой наукой, лучше бы назвать фундаментальной. Слово «чистая» напоминает о надоблачных высотах, о холодной пустоте, суть же в создании фундамента техники будущего, к этому сводится цель любой плодотворной физической теории. Иоффе чувствовал сам, что дает благодарный материал для критиков. Возвратившись на свое место в президиуме, он заглянул в список, лежавший перед председателем, — двадцать четыре человека просили слова!
Они шли на трибуну — физики и хозяйственные руководители, философы и металлурги, партийные работники и электротехники. Иоффе не сомневался, что его будут критиковать. Он не предвидел лишь, что спор поведут с такой страстью! Страсть была сильней аргументов, возражать было трудно. Еще Миткевича, в который раз запальчиво обвинявшего Френкеля в идеализме, или Аркадия Тимирязева, грубо нападавшего на теорию относительности, можно было игнорировать — те вносили в научную полемику какой-то посторонний дух. Но совсем по-иному воспринимались речи металлурга Байкова, электротехника Чернышева, агронома Тулайкова, они просили о помощи — от просьб не отмахнуться! В стране появились невиданные еще заводы, перестроено сельское хозяйство, тысячи проблем внезапно возникли перед практиками… «Почему игнорируете наши запросы?» — с обидой спрашивали у Иоффе. Он хмурился, нервно постукивал пальцами по столу. Он мог бы и раздраженно крикнуть — я отвечаю лишь за один институт в стране, один институт не может дать ответа на все возникающие вопросы. Он не мог так говорить, такой ответ был бы неправдой. Он чувствовал, что отвечает не за один свой институт, за всю науку. Перед наукой вправе ставить любые вопросы, она обязана на каждый искать ответа. Он был подавлен безмерной своей ответственностью. Со стороны казалось, что он растерялся. Но все было куда сложней, чем простая растерянность. Он мог бы даже обрадоваться, а не огорчаться, это тоже не противоречило обстановке. Радость вдруг стала неотделима от огорчения. Надо было радоваться, что науку, им представляемую, каждый выходящий на трибуну считает главной среди всех наук, этим и объяснялась безмерность требований. И надо было огорчаться, что от физики хотели большего, чем она могла дать, ее реальную силу преувеличивали. Иоффе не знал, как держаться. Он мог защитить свою науку, только опорочив ее. Вы приписываете нам роль, которой реально нет, мы маленькие, а вы увидели в нас великанов — это был бы честный ответ. Так отвечать означало бы разочаровать друзей, а не отразить удары противников. Он мог защищаться. Разочаровывать он не хотел.